Нана
Шрифт:
— Дрянь неловкая! — крикнула Нана.
Лакей сделал неосторожную попытку объяснить, что фрукты лежали недостаточно крепко. Зоя растрясла их, когда брала апельсины.
— Значит, Зоя — дура стоеросовая, — сказала Нана.
— Сударыня… пробормотала оскорбленная горничная.
Нана вдруг встала и сухо проговорила, величественно махнув рукой:
— Довольно, слышите?.. Можете уходить! Вы нам больше не нужны.
Эта расправа успокоила ее. Она сразу стала очень кроткой и любезной. Десерт прошел очаровательно, мужчины весело брали все сами. Атласная, очистив грушу, стала есть ее, стоя за спиной Нана, и, опираясь на ее плечи, нашептывала ей что-то на ухо; обе громко хохотали. Потом она захотела поделится последним куском груши с подругой и протянула его в зубах; слегка
— Какие вы глупые! — сказал Нана. — Вы заставили покраснеть бедную крошку… Полно, дитя мое, пусть их смеются. Это наши с тобою делишки.
И, обернувшись к Мюффа, который серьезно смотрел на нее, спросила:
— Не правда, ли мой друг?
— Разумеется, — пробормотал он, медленно кивнув головой в знак согласия.
Он больше не протестовал. В обществе этих мужчин с громкими именами, принадлежавших к старинной знати, обе женщины, сидя одна против другой, обменивались нежными взглядами и царили, спокойно злоупотребляя своим полом, откровенно выражая презрение к мужчине. Мужчины зааплодировали.
Кофе пили в маленькой гостиной. Две лампы освещали мягким светом розовые обои, безделушки цвета китайского лака и старого золота. В этот ночной час на лари, бронзу и фаянс ложились таинственные световые блики, зажигая порой инкрустацию из серебра или слоновой кости, и вырывая из темноты блеск какой-нибудь резной палочки, переливаясь, как атлас, на ином панно. В камине тлели угли, было очень тепло, под занавесями и портьерами разливалась томная жара. В этой комнате полной интимной жизни Нана, где валялись ее перчатки, оброненный платок, раскрытая книга, носился ее образ, образ полуодетой Нана, пахнущей фиалками, с ее неряшливостью добродушного ребенка, пленительный образ, царивший среди этой роскоши; а кресла, широкие, как кровати, и диваны, глубокие, точно альковы, располагали к дремоте, заставлявшей забыть о времени, к смеющейся ласке, нежностям, которые нашептывают в темных углах.
Атласная растянулась на кушетке около камина и закурила. А Вандевр развлекался, устраивая ей отчаянную сцену ревности, грозил прислать секундантов, если она будет отвлекать Нана от прямых ее обязанностей.
К нему присоединились Филипп и Жорж. Они дразнили Атласную и так сильно ее щипали, что она в конце концов взмолилась:
— Душечка! Угомони их, душка! Они опять ко мне пристают.
— Послушайте, оставьте ее в покое, — серьезно сказала Нана. — Я не хочу, чтобы ее мучили, вы прекрасно знаете… А ты-то сама, милочка, почему ты всегда лезешь к ним, если они не умеют себя вести?
Атласная покраснела, высунула язык и пошла в туалетную; в открытую настежь дверь виднелся бледный мрамор, освещенный белесым светом матового шара, в котором горел газ. А Нана, как очаровательная хозяйка дома, принялась болтать с четырьмя мужчинами. Она прочла в тот день нашумевший роман, историю одной проститутки, и возмущалась, говоря, что все это ложь. Молодая женщина негодовала, она считала отвратительной эту гнусную литературу, претендующую на точное воспроизведение действительности, как будто можно все показать! Как будто романы пишутся не для того, чтобы приятно провести часок — другой. В отношении книг и драматических произведений у Нана было твердо установленное мнение: ей нужны были нежные, благородные произведения, такие, что заставляют мечтать и возвышают душу. Потом разговор перешел на волновавшие Париж события, зажигательные статьи и бунты, возникавшие в связи с призывами к оружию, которые раздавались каждый вечер на публичных собраниях. Нана возмущалась республиканцами. Чего нужно этим грязным людям, которые никогда не умываются? Разве народ не счастлив, разве император не сделал для него все, что только можно? Порядочная сволочь, этот народ! Она-то его знает, она может о нем судить. И, забывая, что только за столом требовала уважения ко всем своим близким с улицы Гут-д'Ор, Нана накинулась на них с негодованием и страхом
— Ох, уж эти пьяницы! — воскликнула она с отвращением. — Нет, знаете ли, их республика была бы для всех несчастьем… Ах, дай бог подальше здравствовать нашему императору!
— Да услышит вас господь, моя дорогая, — серьезно ответил Мюффа. — Полноте, император в расцвете сил.
Ему нравились такие в ней чувства. В политике мнения их сходились. Вандевр и капитан Югон также были неисчерпаемы в насмешках над «шалопаями», болтунами, которые удирают при виде штыка. Жорж в тот вечер был бледен и мрачен.
— Что случилось с Бебе? — спросила Нана, заметив, что ему не по себе.
— Ничего, я слушаю, — пробормотал Жорж.
Но он страдал. Когда встали из-за стола, он слышал, как Филипп шутил с молодой женщиной, и теперь опять не он, а Филипп сидел возле нее. Грудь юноши вздымалась и готова была разорваться, неизвестно почему. Жорж не выносил, когда они были вместе; его горло сжималось от таких гадких мыслей, что ему становилось стыдно и больно. Этот мальчик, смеявшийся над Атласной, мирившийся со Штейнером, потом с Мюффа и с остальными, возмущался, приходил в неистовство при мысли, что Филипп может когда-нибудь прикоснуться к этой женщине.
— На, возьми Бижу, — сказала она ему в утешение, передавая собачку, уснувшую на юбке.
Жорж снова повеселел, получив от нее животное, сохранившее теплоту ее колен.
Разговор коснулся крупной суммы, проигранной Вандевром накануне в Императорском клубе. Мюффа не был игроком и поэтому удивился. Вандевр, улыбаясь, намекнул на свое близкое разорение, о котором уже поговаривал весь Париж: не все ли равно, от чего умереть, — важно, если умирать, так с треском. Последнее время Нана замечала, что он нервничает, на губах у него появилась непривычная складка, в глубине светлых глаз блуждал неопределенный огонек. Он хранил свое аристократическое высокомерие, тонкое изящество угасающей породы; и только порой в его мозгу, опустошенном игрой и женщинами, мелькало сознание неизбежного будущего. Однажды ночью, лежа возле молодой женщины, он испугал ее ужасным рассказам: он решил, когда разориться окончательно, запереться в конюшне со своими лошадьми, поджечь ее и сгореть вместе с ними. Его единственной надеждой в этот момент была лошадь Лузиниан, которую он готовил к Парижскому призу. Он существовал благодаря этой лошади, она поддерживала его пошатнувшийся кредит. Исполнение каждого требования Нана он переносил на июнь, если выиграет Лузиниан.
— Ну! — говорила Нана в шутку. — Лузиниан может и проиграть, раз он всех разгонит во время скачек.
Вместо ответа Вандевр ограничился таинственной, тонкой улыбкой, а затем небрежно проговорил:
— Кстати, я позволил себе назвать вашим именем молодую кобылу… Нана, Нана, это очень благозвучно. Вы не сердитесь?
— Сержусь? За что? — ответила она, в глубине души восхищенная.
Разговор продолжался; говорили о смертной казни, которая должна была вскоре состояться; молодая женщина жаждала присутствовать на ней. В это время на пороге туалетной появилась Атласная и умоляющим голосом позвала Нана. Та тотчас же встала, а мужчины, лениво растянувшись в своих креслах и докуривая сигары, занялись важным вопросом об ответственности, которую несет убийца, если он является хроническим алкоголиком.
В туалетной Зоя заливалась горючими слезами, и Атласная тщетно пыталась ее утешить.
— Что случилось? — спросила с удивлением Нана.
— Ах, милочка, поговори с ней, — ответила Атласная. — Я целых двадцать минут стараюсь ее образумить… Она плачет, потому что ты обозвала ее дурой.
— Да, барыня… Это очень жестоко… очень жестоко… — бормотала Зоя, которую душил новый приступ рыданий.
Это зрелище сразу растрогало молодую женщину. Нана стала ласково уговаривать горничную, но так как та все еще не могла успокоится, она присела перед ней на корточки и с дружеской фамильярностью обняла ее за талию.