Напоминание
Шрифт:
Но когда дело касалось детей — гордость ее пропадала. Был вскоре по приезде в Самарканд случай, когда их Саню принесли в больницу окровавленного, сообщили отцу, что купался в Зеравшане, нырнул, угораздил в корягу и череп раскроил. А отец не вышел взглянуть на сына. Оперировал кого-то и после такой вести продолжал операцию как ни в чем не бывало. Только помощнику шепнул что-то и послал поглядеть.
Варвара Васильевна в это время продукты раздобывала — нелегкое в ту пору дело, подкараулить их надо было. Возвращается она в свою квартиру при больнице.
Охотницы
Бежит она опрометью по больничному коридору.
Жара. Двери палат нараспашку. Видит она: в одной — сын, живой, прооперированный, с забинтованной головой, и тут же, у дверного косяка, без чувств сползает на пол, потому что все чувства истратила, пока добежала.
Через несколько дней входим мы к ней втроем.
«Получай сына, — говорит супруг весело. — Будем надеяться, что в следующий раз наш взрослый, десятилетний гражданин не станет нырять туда, где свалены камни и коряги. Будем уповать, что, прежде чем исследовать дно головой, он проверит его ногами».
И Алексей Платонович уходит. А Варвара Васильевна сразу ко мне с вопросом:
«Скажите, это правда, что Саня лежал у операционной, а отец…»
Саня прервал:
«Мама! Если б меня оперировал другой хирург, а в это время принесли его сына, и посреди операции хирург ушел бы к нему — что бы ты сказала?»
«Что он чудовище!» — ответила Варвара Васильевна и засмеялась. Смех был ей к лицу.
Саня попросил ее спеть «Аве, Мария». Слуха у него не было, но чуял мальчишка хорошую музыку.
Пела Варвара Васильевна в тот раз и вся светилась.
И «Аве, Мария» у нее светилась. И жизнь утверждалась.
Но хватит о пении. Надо о самом, о Коржине Алексее Платоновиче… Знаете что? Хоть не люблю я этого и хвалиться мне нечем, придется кое-что сказать о себе, для сравнения. Начнешь о нем — пойдет, покатится, себя втиснуть некуда…
На грубо сколоченный, плохо обструганный стол легла чистая, напряженная рука и расслабилась. И беззащитным голосом было сказано:
— Музыку я сызмальства любил.
Потом, после молчания, такого, когда нельзя на человека смотреть:
— Покуда мама моя, вечная память ей, полы в мужской гимназии мыла, был у меня способ возле двери зала, где уроки пения шли, стоять и слушать. Учитель пения сжалился, обучил меня нотной грамоте. Домой звал.
Пластинки хорошие ставил и книги о музыке читать давал.
Певцом я быть не хотел. И голоса особого не было.
Всю жизнь хотел дирижером быть…
А с чем я дела не хотел иметь — это с цифрами. Четыре правила арифметики хорошо знал. Все, что знал, я знал хорошо. Но не выносил никакой арифметики.
Кем же я пошел работать за неимением специальности и гимназического образования? Счетоводом, представьте себе…
Почему именно счетоводом? Понятный вопрос. Это я вам и заодно еще раз себе объясню.
Было это в шестнадцатом, на второй год империалистической.
Мало того, еще начали взимать для армии добровольный денежный взнос. Как же иначе? Изволь говорить «добровольный».
Думаете, эти рубли на армию шли? Черта с два! Участковые пристава на них хоромами обзаводились, дорогие ковры, шелка, восточную посуду скупали. Было в этом крае что скупать. В одном Самарканде — семьсот двадцать пять мастерских. Вещи такой красоты выставлены — глаза разбегались. Не ищите, не найдете теперь ничего подобного, разве что в музеях.
В шестнадцатом разбушевался здесь народ как никогда. Причин, как видите, хватало. Последней каплей была мобилизация на тыловое военное строительство — слово в слово передаю — «всего мужского инородческого населения империи в возрасте от девятнадцати до сорока трех лет включительно».
Тут пошло восстание за восстанием, стычка за стычкой. Везде запахло кровью. В одном месте поднимались против царя. В другом — против поборов. В третьем — против баев. Муллы изо всех своих сытых сил натравливали мусульман на православных, звали растерзать всех русских до единого.
Можете представить, до чего дошло, если из действующей армии экстренно отозвали в Туркестан командующего Северным фронтом, знаменитого генерала Куропаткина.
Ничего не скажешь, времени он тут не терял. Сразу сколотил карательные отряды. Начали они хватать восставших сотнями, грабить и поджигать кишлак за кишлаком.
Инородческое мужское население гнали и гнали мимо окон моих туда, в европейскую часть империи, на военное строительство.
Смотрел я… Земля от неправды шаталась. Где неправые дела — там нет устойчивости, неустойчивой делается и сама земля. Связано одно с другим, еще как связано!
Февральская революция устойчивости Туркестану не прибавила. Генерал Куропаткин в свою сторону гнет.
Совет рабочих и солдатских депутатов — в противоположную. Но бессилен он жизнь изменить из-за двоевластия, из-за страшного неурожая семнадцатого года, когда население с мест срывается, бежит от голода за Кара-Дарью, а голодных детей и жен продает баям — и в голод у них есть бараны на жирный плов.
Вижу все это. Ум мой со страхом борется, ищет в жизни зацепку устойчивую. По ночам куски хлеба снятся, и музыку дивную слышу, и дирижирую… Утром хожу, работу ищу надежную, чтобы нам с мамой с голоду не умереть.
И тут я за цифры хватаюсь. Цифры — в них есть надежность, есть ясность. Беспорядка они не выносят.
Даже во вранье, в подделках у них свой порядок. Три — всегда три. Семерка — всегда семерка. Приход есть приход, расход есть расход. А в жизни — сумей разбери в суматохе кровавой, где, в чем для нас приход, где и в чем расход?