Напрасные совершенства и другие виньетки
Шрифт:
При этом переименование из Кагановича в Ленина допускалось, а обратное – никогда. С другой стороны, не исключалось и переименование нейтрального названия типа Тверь опять-таки во что-нибудь ленинское. Это значило, что по прошествии достаточно долгого времени все объекты с математической неизбежностью получили бы имя Ленина. Первые проявления этой тенденции были уже налицо, например, официальное название московского метро: Московский ордена
Оборотной стороной процесса была постепенная утрата корнем Ленин смысловой полноценности. Не противопоставляясь более бывшим Сталинску, Кировску, Калинину и Молотову (не говоря уже о Москве и Нижнем Новгороде) и лишь минимально отличаясь от родственных топонимов Ленино, Ленинград, Ленинакан, Лениногорск, Ленинабад и проч., Ленинск вскоре оказался бы просто еще одним словом со значением “город”, причем смыслоразличительная роль перешла бы от бывшей корневой морфемы к суффиксальным: – о, – град, – кан, – бад, – горск. Последним оплотом лексического плюрализма остались бы рудиментарные наименования типа Ульяновск и имени Ильича с их крайне ограниченным смысловым и словообразовательным потенциалом.
Станция Библиотека имени Ленина Ленинского ордена Ленина метрополитена имени Ленина звучит тяжеловато, но понятно. Следующим шагом должна была бы стать постепенная ленинизация имен нарицательных: библиотека, метрополитен, орден и т. п. Ленинотека? Лентро? Политически – кто бы возражал?! Но лингвистически это был бы тупик. И в подтверждение неумолимости языковых законов, в свое время приведших в германских языках к передвижению согласных, в русском к падению еров и носовых, а во французском к радикальной перестройке всей латинской фонетики, наступила гласность.
Семнадцать мгновений весны
Операция “отъезд” не была ускоренным марш-броском; она составляла в жизни будущего эмигранта целую переходную эпоху. Одной ногой он некоторое время продолжал двигаться по привычной советской колее, а другой уже нащупывал неведомую заграничную почву. Задолго до “подачи” он начинал примеривать ее к себе, включался в предотъездные маневры уезжающих друзей, попадал в полосу отчуждения. При этом в подневольной совковой ипостаси он чувствовал себя гораздо свободнее, чем в сулившей избавление эмигрантской, сковывавшей его разнообразными советскими, западными и особыми отъезжантскими правилами. Было много курьезов.
Известный лингвист Арон Борисович Долгопольский собрался в землю праотоев сравнительно рано, где-то в середине 1970-х. Арон, или, как любовно называл его Мельчук, Арончик, был маленького роста, подвижный и жовиальный. Он носил сильные очки, нескладно вертел головой и картавил, но это не мешало ему быть полиглотом и
И вот он подал документы, получил разрешение и отбыл на историческую прародину. К суматохе вокруг его сборов я причастен не был, но от Мельчука узнал, что все прошло в общем гладко, хотя некоторые вещи и материалы Арончику вывезти не удалось. Досылкой оставшегося, как всегда в таких случаях, занимались друзья и близкие и, конечно, Мельчук, сам уже нацелившийся на отъезд. А в какой-то момент и мне, до тех пор державшемуся от отъезжанства в стороне, довелось сыграть свою роль в этой международной акции.
Весь архив Арона был уже переправлен, кроме одной, так сказать, единицы хранения, с которой дело застопорилось, – никакие из задействованных каналов ее не принимали.
– Может, ты попробуешь, – сказал мне Мельчук. – Ты живешь в центре, к тебе заходят иностранцы.
– Приноси, – сказал я. – А что это такое? Что-то тяжелое?
– Таблица словарных соответствий между разными языками. Рулон большой, но практически ничего не весит.
– Так в чем проблема?
– Поймешь, когда увидишь.
В следующий раз Игорь принес заветный рулон и шикарно развернул его на полу, приперев по углам книгами. Огромный лист, метра два на три, был сверху донизу покрыт столбцами фонетических значков, взятых то в круглые, то в квадратные скобки и соединенных сложной паутиной стрелок, на которых, в свою очередь, были надписаны какие-то пояснения и уравнения. Как если бы этой подозрительной писанины было недостаточно, оборотная сторона представляла собой политическую карту Советского Союза.
– Что он, с ума сошел – писать такое на карте?! – вырвалось у меня.
– Понимаешь, Арончик нигде не мог достать большого листа, а карт в магазинах навалом. К тому же он начал эту таблицу, когда об отъездах ни слуху ни духу не было. Здесь годы работы.
– Да-да, и если вдуматься, ностратика и географическая карта буквально созданы друг для друга.
С этого дня каждому приходившему ко мне иностранцу я сначала читал небольшую лекцию о ностратике, заслугах Долгопольского и антисионистских настроениях советских таможенников, а затем выносил Аронов свиток. При виде шифрованной карты одни смущенно мялись, другие соглашались, но справедливо указывали на возможность конфискации. Я начал отчаиваться, когда на моем горизонте возник голландский профессор Ян Мейер (ныне покойный).
Мы не были знакомы, но как-то весной он позвонил, представился, похвалил одну из моих статей, был приглашен в гости и пришел, настояв на необычно раннем часе, что-то вроде пяти или шести вечера. Он оказался высоким, седым, краснолицым, очень симпатичным дядькой в черном костюме. Мы ели, пили, говорили о русской литературе (он преподавал в Утрехте, а жил, как я убедился, приехав через два года в Голландию, в Амстердаме), о только что вышедшей “Неоконченной пьесе для механического пианино” Никиты Михалкова (значит, год был 1976-й), об эмиграции, о том о сем. Среди прочего, Мейер сказал, что приехал с правительственной делегацией, в качестве эксперта по России при возглавляющем ее министре, – воспользовался удобным случаем, чтобы повидать русских коллег за государственный счет.