Нарцисс и Гольдмунд
Шрифт:
Нарцисс дружелюбно кивнул.
— Ты совершенно прав, — сказал он участливо, — выговорись полностью, скажи мне все. Но в одном ты очень ошибаешься: ты считаешь, что говоришь, выражая мысли, а это — чувства! Это чувства человека, которого беспокоит жестокость существования. Но не забывай, что этим печальным и отчаянным чувствам противостоят ведь и совсем другие! Когда ты, здоровый, скачешь по красивой местности или достаточно легкомысленно пробираешься вечером в замок, чтобы поухаживать за возлюбленной графа, мир выглядит для тебя совсем иначе, и никакие чумные дома и сожженные евреи не мешают тебе искать наслаждений. Разве не так?
— Конечно, так. Поскольку мир так жесток, полон смерти и ужаса, я постоянно ищу утешения для сердца, срывая прекрасные цветы, которые встречаются среди этого ада. Я наслаждаюсь и на час забываю об ужасе. От этого его не становится меньше.
— Ты
— Да., это так.
— С большинством людей происходит то же самое, только немногие воспринимают это с такой силой и горячностью, как ты. А скажи-ка, кроме этого отчаянного качания туда-сюда между наслаждением и ужасом, между жаждой жизни и чувством смерти, — не пытался ты идти каким-нибудь иным путем?
— О да. разумеется. Я пытался заниматься искусством. Я ведь тебе уже говорил, что я стал, кроме прочего, художником. Однажды, это было года три, как я ушел из монастыря и все время странствовал, в одной монастырской церкви я увидел деревянную Божью Матерь, она была так прекрасна и ее вид так поразил меня, что я узнал, кто мастер, и разыскал его. Это был знаменитый мастер: я стал его учеником и поработал у него несколько лет.
— Об этом ты мне еще подробнее расскажешь потом. А вот что же тебе дало искусство и что оно для тебя значит?
— Это было преодоление бренности. Я видел, что от дурацкой игры и пляски смерти в человеческой жизни что-то оставалось и продолжало жить: произведения искусства. И они, разумеется, тоже когда-то исчезали, их жгли или портили, или разбивали. Но все-таки они продолжают жить после человека и образуют за гранью мимолетности молчаливое царство картин и святынь. Участвовать в работе над этим кажется мне добрым и утешительным, потому что это почти увековечивание преходящего.
— Это мне очень нравится, Гольдмунд. Я надеюсь, ты создашь еще много прекрасных произведений, я очень верю в твои силы, и, надеюсь, ты долгое время будешь моим гостем в Мариабронне и позволишь сделать для тебя мастерскую; в нашем монастыре давно не было художника. Но мне кажется, что твое определение не исчерпывает чудо искусства. Мне думается, искусство состоит не только в том, чтобы благодаря камню, дереву или краскам вырвать у смерти существующее, но смертное, и продлить этим его существование. Я видел немало произведений искусства, некоторых святых и мадонн, и не думаю, что они только лишь верные изображения какого-то отдельного человека, жившего когда-то, формы или краски которого сохранил художник.
— В этом ты прав, — воскликнул Гольдмунд живо, — я и не предполагал, что ты так хорошо разбираешься в искусстве! В хорошем произведении искусства прообраз не является действительной, живой моделью, хотя она и может послужить поводом. Прообраз — не из плоти и крови, он духовен. Это образ, который рождается в душе художника. И во мне, Нарцисс, живут такие образы, которые я надеюсь как-то выразить и показать тебе.
— Чудесно! А сейчас, мой друг, ты, сам того не зная, углубился в философию и выдал одну из своих тайн.
— Ты смеешься надо мной.
— О нет. Ты говорил о прообразах, то есть образах, которых нет нигде, кроме как в творческом духе, но которые могут воплощаться материально и становиться видимыми. Задолго до того, как художественный образ станет видимым и обретет существование, он наличествует как образ в душе художника! Так вот, этот образ, этот прообраз как две капли воды похож на то, что древние философы называли идеей.
— Да, это звучит вполне правдоподобно.
— Ну а поскольку ты признаешь себя причастным к идеям и прообразам, ты попадаешь в духовный мир, в наш мир философов и теологов и соглашаешься, что среди запутанно-сложной и болезненной жизни с ее борьбой, среди бесконечного и бессмысленного танца смерти для плотского существования есть творческий дух. Видишь ли, к этому духу в тебе я постоянно обращался, когда ты был мальчиком. Этот дух у тебя не дух мыслителя, а дух художника. Но это дух, и он укажет тебе дорогу из темного хаоса чувственного мира, из вечного качания между наслаждением и отчаянием. Ах, друг, я счастлив услышать от тебя это признание. Я ждал этого — с тех пор, как ты покинул своего учителя Нарцисса и нашел мужество стать самим собой. Теперь мы опять станем друзьями.
За этот час Гольдмунду показалось, что жизнь его обрела смысл, что он посмотрел на нее как бы сверху, увидев три важные ступени: зависимость от Нарцисса и освобождение от нее — время свободы и странствий — и возвращение, углубление в себя, начало
Видение исчезло. Но теперь он нашел подобающее отношение к Нарциссу, отношение не зависимости, но свободы и равенства. Отныне он без униженности перед его превосходящим духом мог бы быть его гостем, так как тот признал в нем равного, творца. Показать ему себя, свой внутренний мир в художественных произведениях — этому он радовался с возрастающей силой. Но иногда у него возникали и сомнения.
— Нарцисс, — предупредил он, — я боюсь, ты не знаешь, кого, собственно, везешь в свой монастырь. Я не монах и не хочу им стать. Я, правда, знаю три великих обета и с бедностью охотно мирюсь, но я не люблю ни целомудрия, ни послушания; эти добродетели кажутся мне недостойными мужчины. А от прежней набожности у меня ничего не осталось, я вот уже сколько лет не исповедовался, не молился, не причащался.
Нарцисс остался невозмутим.
— Ты, кажется, стал язычником. Но это не страшно. Своими многочисленными грехами не следует гордиться. Ты вел обычную мирскую жизнь, ты как блудный сын пас свиней, ты уже не знаешь, что такое закон и порядок. Конечно, из тебя вышел бы очень плохой монах. Но ведь я приглашаю тебя совсем не для того, чтобы ты вступил в орден; я приглашаю тебя, чтобы ты просто был нашим гостем и устроил себе у нас мастерскую. И еще одно: не забывай, что тогда, в наши юношеские годы, именно я разбудил тебя и побудил уйти в мир. Хорошим или плохим стал ты, за это наряду с тобой несу ответственность и я. Я хочу видеть, что же из тебя вышло; ты покажешь мне это словами, жизнью, своими произведениями. Когда ты это сделаешь и если я увижу, что наш монастырь не место для тебя, я первый же попрошу тебя покинуть его.
На этот раз полон восхищения был Гольдмунд, услышав своего друга говорящим так, выступившим как настоятель, со скрытой уверенностью и неким налетом иронии по отношению к людям мира и мирской жизни, потому что только теперь ему стало очевидно, что вышло из Нарцисса: мужчина. Правда, муж духа и церкви, с нежными руками и лицом ученого, но мужчина, полный уверенности и мужества, руководитель, тот, кто несет ответственность. Этот мужчина Нарцисс уже не был больше юношей той поры и мягким проникновенным апостолом Иоанном, и этого нового Нарцисса, этого мужественного рыцаря ему хотелось изобразить своими руками. Много фигур ждало его: Марцисс, настоятель Даниил, патер Ансельм, мастер Никлаус, прекрасная Ревекка, красивая Агнес и еще немало других, друзей и врагов, живых и мертвых. Нет, он не собирался становиться ни членом ордена, ни набожным, ни ученым, он хотел творить; и то, что бывшая колыбель его юности станет родиной его произведений, делало его счастливым.
Была прохладная поздняя осень, и однажды, когда утром голые деревья стояли все в инее, они въехали в холмистую местность с пустыми красноватыми болотами и странно знакомыми линиями длинных цепей холмов; вот и высокий осинник, и русло ручья, и старый сарай, при виде которого у Гольдмунда радостно заныло сердце; он узнал холмы, по которым прогуливался верхом когда-то с дочерью рыцаря Лидией, и поле, по которому однажды, изгнанный и глубоко печальный, уходил странствовать сквозь редкий снег. На горизонте поднимался ольшаник и мельница, и бург, со странной болью узнал он окно кабинета, в котором тогда, в сказочное время юности, он слушал рассказы рыцаря о паломничестве и должен был исправлять его латынь. Они проехали во двор, здесь была намечена остановка. Гольдмунд попросил аббата не называть здесь его имени и разрешить есть вместе с конюхом у прислуги. Так и было. Старого рыцаря уже не было в живых, и Лидии тоже, но кое-кто из охотников и прислуги оставались, а в доме жила и правила вместе с супругом очень красивая, гордая и властная госпожа Юлия. Она все еще была дивно прекрасной, очень красивой и немного злой; ни она, ни прислуга не узнали Гольдмунда. После еды в вечерних сумерках он осторожно подошел к саду и посмотрел через забор на уже зимние клумбы, вернулся к двери конюшни и взглянул на лошадей. Они с конюхом спали на соломе; груз воспоминаний лежал у него на груди, и он много раз просыпался. О, какой разбросанной и бесплодной казалась ему его жизнь, богатая чудесными картинами, но разбитая на столько черепков, такая незначительная, такая бедная любовью. Утром при отъезде он робко поднял глаза к окнам в надежде увидеть еще раз Юлию. Так смотрел он недавно во дворе епископского дворца, не покажется ли Агнес. Она не подошла, и Юлия не показалась больше. Вот так всю жизнь, казалось ему: прощаешься, бежишь прочь, тебя забывают, и вот стоишь с пустыми руками и стынущим сердцем. Весь день это преследовало его, он не говорил ни слова, мрачно сидя в седле. Нарцисс предоставил его самому себе.