Нарушитель границы
Шрифт:
— Что ж, приятного аппетита… Но как тебе все это удалось?
— Надо жить уметь, мой мальчик. Я говорла… Будь своим героем. Воплощай интригу в жизнь.
— Но как? — Я снова сел. — Поделись уменьем.
— Тоже непротив за границу съездить?
— Допустим.
— Ха, — самодовольно усмехнулась Света. Дожевала кусок свиной печени. — Тут много факторов. Во-первых, репутация. Морально-политическое лицо должно быть безукоризненным. Ни пятнышка! В учебном плане тоже, но это не так уж важно. В группе у нас есть которые язык меня намного лучше знают. Но о том, чтобы рекомендовать их, вопрос даже не встал. У кого родственники
— А исключенный муж?
— Что «муж»? Муж у меня в погранвойсках КГБ. С точки зрения администрации для меня это плюс. А его реабилитирует полностью. Подумаешь, роман писал когда-то! Кто же в юности не балуется!
— То есть, это все что нужно? Репутация?
— В принципе да. Есть и еще, конечно, кое-что.
— Что? Она усмехнулась. — Достоинством надо обладать. Не суетиться под клиентом.
— Что еще за клиент?
— Ну, так говорится… Рвения выказывать не надо. Особенно, когда вызывают на выездную комиссию. Спать с выездной комиссией тоже совсем не обязательно.
— Ну, это-то мне не грозит.
— По-моему, и заграница пока тебе не грозит, — снисходительно улыбнулась она. — Что тебе привезти оттуда, шариковую ручку?
— А ты вернешься?
— Из Алжира? Прежде чем задавать мне такие нескромные вопросы, — сказала Света Иванова, — дождитесь, молодой человек, когда меня будут оформлять в Париж.
— Смотрю, на серьезную карьеру вы нацелены, мадам.
— А я вообще женщина серьезная. Алжир только первая ступенька. Очень важная, конечно, но не последняя. Ты понимаешь? Я еще в ЮНЕСКО пробьюсь. Лет через пять. А то и в ООН. Не веришь?
— Чего ж не верить? верю. Молодым везде у нас дорога… И в этот момент, откинувшись на стуле, вижу, что с потолка на нас внимательно смотрит пара глаз. Прильнув к вентиляционной решетке — как раз над ними такой зарешеченный плафон… Я отвожу глаза. Мне не по себе. Слишком много тайн здесь окружает, и не только архитектурных… Мы отнесли свою посуду, поднялись на цокольный этаж. В главном коридоре Главного здания был час пик. Толпа обтекала нас, остановившихся.
— Суббота сегодня, — сказала Света.
— Суббота, — сказал я… — Ладно, что ж… Успехов!
— Подожди… Ты вечером свободен?
— А что?
— Соседка в город к любовнику съезжает. Вернется только в воскресенье вечером. У меня заначена бутылка «Блэк энд Уайт». И блок американских. Можно сейчас выйти в «гастроном», купить поесть и запереться… Как? Деньги есть, — добавила она. Я растерялся.
— Но, мадам… Ведь это адюльтер?
— Да брось, — взяла Света меня под руку, — не будь ребенком. Пошли картошки купим. И арбуз. Чего смеешься?
— Прагматичная ты все же женщина.
— Какая есть. Мне хотелось сказать ей что-нибудь язвительное на тему мадам Бовари, но в липово-медовых глазах светился столь откровенный огонь желанья, по-тютчевски угрюмый, что я испытал странное к ней уважение, и высвободился с мягкостью… — Прости, но я… Как это по-французски? Уже взят.
— Ах, вот как?
— Увы.
— И кем же? Недотрогой-сокурсницей? Из тех, что порывам страсти отдаются до пояса сверху?
— Докуда,
— Отмени!
— Не могу я. В другой раз? Как из двустволки, разрядились мне в упор ее глаза, после чего она круто повернулась и немедленно слилась с потоком.
Я поднялся к себе на 18-ый, открыл дверь блока, отпер комнату. Соседа не было. Я распахнул окно, чтобы выветрить тлетворную вонь, и вдруг — нежданно для себя — вскочил на подоконник. Стоял, придерживаясь кончиками пальцев, и сквозняк посвистывал в ушах, будто я из самолета выломился наружу. Резко и зябко блистала осиянная даль юго-западной окраины с подъемными кранами, а на асфальтовом дне подо мной беззвучно отъезжал автобусик, сновали человечки… Немо. В этой немоте и мой полет, если сейчас вдруг выброжусь, заглохнет, шлепнувшись негромко. Сбегутся человечки, полюбопытствуют и разбегутся. Труп юный увезет машина. И как не было меня — в этой Москве, в этой стране, на этом земном шаре. Я стоял, нарочно выпирая из оконного проема, коченел под порывами ветра, задувающего здесь, высоко над землей, и наполнялся абсурдной радостью бытия. Скажем скромнее — пребывания. Социально я был, есть и не смогу стать более нуля, но в тот момент мне было плевать на все мои невозможности, все искупала возможность просто жить, чисто животная — и я был благодарен Богу. Внезапный рывок втащил меня обратно. Я покатился в обнимку с вонючим Цыппо. Мы вскочили на ноги, взъерошенные оба.
— Ты чего? — пучился глаз. — Чего надумал? Уже до ручки дописался?
— С чего ты взял? Я шагнул мимо, сел на диван.
— Просто, — сказал я, — воздухом дышал… — Дышал он! Знаем мы таких! Сходил закрыл дверь, вынул бутылку из принесенного бумажного пакета, содрал фиолетовую станиоль.
— Будешь? Я помотал головой, как китайский болванчик. Стоящий на мраморной крышке буля — там, в Питере. Привезенный юным дедом из Манчжурии… Цыппо присосался к горлышку, запрокинулся, забулькал… кадык в воспаленно-красных пятнышках от мазохичного бритья несменяемым лезвием равномерно проталкивал внутрь «бормотуху». Даже было жалко человека. Имея деньги, неизменно пьет рублевую отраву.
Может быть, он просто давным-давно мутировался от этой дряни и ушел куда-то безвозвратно по ту сторону добра и зла? Отсосавшись, утерся, мазнув своим синюшным родимым пятном — или ожогом, я не знаю — по воспаленным губам.
— Самоубийца, — изрек он, — есть робкий убийца. Чезаре Павезе. Писатель-коммунист. Ясно?
— И чем он кончил, твой писатель-коммунист?
— Неважно, чем кончил итальянский наш товарищ, а важно, что перед тем верно сформулировал. Вынул из пакета кус «любительской», грамм этак на четыреста, ободрал целлофан и алчно впился. Зубки заплесневелые, но острые. Не сжевал — схавал.
— Убивать, — сказал, — на это у тебя кишочки тонкие. Другое дело голубком этак выпорхнуть. Ангелочком, да? Над бойней нашей парить? У-у, н-ненавижу! — Он снова присосался к горлышку.
— Если ненавидишь, почему не вытолкнул?
— Почему?
— Щелчка бы одного хватило. Он смотрел на меня помутневшими глазами, переживая толчок «бормотухи» в мозг, и родимое пятно расцветало на половине его физиономии. — В детстве, — сказал он, — голубей ловил, а после варил в немецкой каске. Один, ты понял? На свалке, в карьере заброшенном. Ты любишь свалки, Леша?