Наш последний эшелон
Шрифт:
Вот тогда я, честно сказать, охренел. Думал, в армии мрак, а тут, на тебе, – оказалось, не лучше. Вообще, когда два года торчишь вне общей жизни, где-нибудь, как я, например, на пограничной заставе, где тебя окружают человек двадцать таких же, как ты; когда письма получаешь хорошие, теплые, оптимистические, – возникает такое какое-то чувство, что там, на гражданке, так классно, так по кайфу, – только бы туда вырваться в конце-то концов – и начнется житуха, и оторвешься. А на самом деле… Как у Высоцкого прям: «Зачем я так долго стремился к свободе?» – недоуменно…
Помню,
Гастроном, надо отметить, фантастически быстро наполнился разной разностью. Уже в начале весны появилось то, чего не видели годами: кофе, гречка, сыр, филейная вырезка. Прилавки, полки, холодильные стеклянные камеры не могут вместить новоявленных вкусностей. Про систему талонов некоторые и забыли. Гастроном разделился как бы на два магазина: один, где отоваривают по талонам (мясо, крупа, сахар, сигареты), и свободная продажа – но и по ценам свободным.
Очередь двигается медленно. Через рыбный пахучий отдел, затем через мясной, где висит позеленевшая копченая колбаса по 260 рэ, а рядышком – спортивный костюм «Пума» и кожаная куртка из лоскутков. Миновали следующий, там на эмалированном подносе постепенно портится крестьянское масло по 185.
В очереди плачет ребенок. Плачет противно, громко, с короткими перерывами, которые только обостряют раздражение. Ребенка неумело успокаивает молодая совсем мамаша. Лет восемнадцати. Она стоит в соседнем рукаве очереди, почти напротив меня. Удобно рассматривать ее и ее ребенка. Малыш страдает от жары и гастрономической вони или просто-напросто капризничает. Мамаша качает его, держа на руках, выгибаясь назад, сует ему в ротик соску-пустышку. Тот не хочет, выплевывает, воротит зареванное, сморщенное рыльце и, замолчав на минуту, чем-то заинтересовавшись, возобновляет рев.
Мне хочется сказать девушке-мамаше, до зуда захотелось буквально: «Вот так, сестренка, вот так и пройдет твоя сознательно-бессознательная жизнь. Вот так ты и будешь стоять то за тем, то за сем. Будешь с ребенком мучиться, готовить пожрать своему мужу, производителю материальных ценностей, очаг поддерживать в чистоте. Вот так, сестренка, таковы перспективы. И стремительно будешь ветшать. Плакать будешь, работать и есть».
Но, конечно, ничего такого я не сказал. Вообще ничего не сказал. Просто пристально смотрел на нее. Девушка-мамаша глянула на меня мутноватыми глазами и, виновато вздохнув, отвернулась.
Никто не предлагает ей пройти без очереди, выкупить свои положенные по талонам продукты. Стойко терпят плач младенца, по шагу в пять минут продвигаются.
Купить рис купил, но отнести его домой уж не успеваю. Пришлось тащиться с пятью кэгэ в пакете в институт.
Подхожу к педу. Здесь полторы недели как занимаюсь
Неожиданность. Возле центрального входа Бобовский «Жигуль», и сам Боб стоит, опершись о капот. Завидя меня, ехидно заулыбался.
– Перевет, ученичок!
– Привет. А ты чего здесь?
– Да вот тебя вычисляю. Вчера, блин, звонить запарился. Ты где был?
– Так, – мнусь, – у девчонки одной.
– Чего?! – Боб изумлен. – Чё врешь-то! У какой это девчонки?
– Спал.
– У девчонки спал?
– Дома.
Боб смотрит на меня непонимающе, бормочет:
– Девчонку какую-то приплел… И что, не слышал; как я тебе звонил, надрывался?
– Я говорю – спал.
– И сегодня утром не слышал?
– Сегодня, честно, не слышал, – ответил я и закурил. – Вот за рисом стоял…
Боб тоже закурил.
– Я вот что, – погодя, уже спокойно заговорил он. – Сейчас на рыбалку рванем. Садись. – И он вольно распахнул дверцу своего «Жигуля».
Теперь мне пора изумиться:
– Какая еще рыбалка?
– Ну, рыбу ловить. За Леркой заедем – и вперед.
– Лерка работает.
– Лерка дома, пирожки нам печет. Давай садись.
– Я иду учиться, – твердо говорю я.
– Какое учиться! – Боб сморщился. – Один день можно прогулять. Давай, Ромыч, садись!
– Дождь собирается, – смотрю в небо. – Вон туч сколько.
– Прояснится. Москва передавала: ясно и жарко.
Боб открыл свою дверцу, хочет уже залезть в кабину, но, видя, что я остался стоять, вновь направляется ко мне. Его мультяшное лицо выражает крайнюю степень негодования.
– Ромка, ты становишься невыносим! Уже все собрали, я удочки старался делал. А ты, блин! «Гулять пойдем?» – «Не-е». – «На рыбалку едем?» – «Не-е». Как идиот, действительно!
– Раньше надо было сказать, предупредить.
– Сам же трубку не брал! – взвизгнул Боб; с полминуты смотрел мне прямо в глаза, затем угрожающе тихо сказал: – Если ты сейчас же не сядешь в машину, то считай, что мы всё… поссорились. Навсегда!
Пришлось сесть и везти себя на рыбалку. Боб сразу подобрел, даже предложил свои фирмовые черные очки в круглой оправе. Я отказался. Изучал мир ясным взором.
– Ну в самом деле, Ромыч, нельзя же так!.. – говорил Боб. – Съездим, разветримся, порыбачим. Что в этом городе делать? Лето же.
Я молчу.
– Поступишь и без своего подгота дурацкого, – продолжает он успокаивать. – Я вот поступил, учусь. На четвертый курс перебрался с божьей помощью. Кстати, слышал новость? – Голос его тут же изменился, стал таинственным и тревожным. – Слышал, кто-то вчера двух коммеров завалил. На Весёлом перевале. Фуру сожгли. Из автомата, говорят, лупили…
– Феликс? – оживляюсь.
– Он вроде. Коммеры не заплатили, видать, ну их и того…
– Ну, и правильно.
– Чего ж правильного? – не разделяет Боб моей радости.