Наш советский новояз
Шрифт:
Присутствовать при вскрытии тела покойного академика Я.Л. Рапопорта попросили члены семьи Андрея Дмитриевича и его друзья и коллеги (физики ФИАНа).
Яков Львович, разумеется, согласился. Но ему в ту пору было уже — ни много ни мало — 90 лет. И в Кунцево (вскрытие происходило именно там, в прозекторской Кремлевской больницы) вместе с ним поехала его дочь Наталья.
Сперва ее закрыли в кабинете начальника патологоанатомической службы 4-го Главного управления Минздрава СССР Постнова и приказали никуда из него не выходить. Но примерно через час после начала вскрытия
— Что вы здесь делаете? — удивился он.
Наталья объяснила, что ее посадили здесь какие-то люди в военной форме и запретили выходить.
— Здесь не они хозяева! — вспылил Постнов. — Здесь я хозяин! Если хотите, можете пройти в зал и быть рядом с отцом.
Пройти в прозекторскую она не захотела, но из кабинета ушла и стала — в ожидании — слоняться по коридорам. И вот тут-то и произошло то мелкое происшествие, ради которого я и затеял весь этот довольно длинный рассказ, который на самом деле был всего лишь предысторией:
Бродя по коридору кремлевской прозектуры, я наткнулась на Доску почета с многочисленными грамотами. «Почетная Грамота дана коллективу Патологоанатомического отделения 1-й больницы 4-го Главного управления Минздрава СССР за победу в Социалистическом соревновании».
Что-что?! Патологоанатомическое отделение побеждает в социалистическом соревновании? С кем? С коллективом хирургов, терапевтов, гинекологов, ухо-горло-носов? Несчастная страна…
Мелкий этот эпизод (один из десятков, сотен тысяч таких же), казалось бы, не заслуживает такой высокой патетики. Скорее — усталой улыбки.
Но пафос этого горестного восклицания («Несчастная страна!») был рожден, я думаю, не только тем, что идиотская Доска почета попалась ей на глаза в такую трагическую минуту. Истинный смысл ее восклицания я вижу в другом.
Разве не главным несчастьем нашей страны был этот торжествующий абсурд — это принципиальное нежелание считаться с реальностью, это повсеместное вытеснение ее показухой, эта тотальная, заполонившая всю страну подмена живой жизни тоской почета.
E
Единство
Это было одно из главных, ключевых слов советского новояза. Обычно оно употреблялось в таких словосочетаниях: «монолитное единство партии», «морально-политическое единство советского народа», «нерушимое единство партии и народа».
Попробуем понять, что — конкретно — стояло за каждой из этих (и им подобных) словесных формул.
1. Нерушимое единство партийных рядов.
Природа этого нерушимого единства хорошо известна. Еще при Ленине (в 1921 году) на Десятом партийном съезде была принята знаменитая резолюция «О единстве партии», запрещающая всякую фракционную деятельность, а по существу — так даже и все внутрипартийные дискуссии.
Все, кто пытался (в той или иной форме) не подчиняться этой резолюции, в конце концов получали пулю в затылок: кто — после грандиозного судебного процесса в Колонном зале Дома союзов, а кто — без всякого суда и следствия (по приговору Особого Совещания — знаменитого ОСО. «Две ручки — одно колесо», как шутили старые лагерники).
В результате в партийных рядах утвердилось настолько прочное и нерушимое единство, что ни в каких таких чрезвычайных мерах надобности уже не возникало (интересующиеся подробностями могут заглянуть в главы «Партдисциплина» и «Положишь партийный билет».)
2. Морально-политическое единство советского народа.
Эта формула тоже не была фикцией. Но тут все было уже совсем не так просто.
Когда Осипа Эмильевича Мандельштама отправили в его первую ссылку (в Чердынь), за ним разрешили последовать его жене — Надежде Яковлевне. Об этом их путешествии она рассказала в первой книге своих воспоминаний. Было там, понятное дело, немало всякого рода физических неудобств и тягот. Но более всего поразило и травмировало их тогда не это:
В переполненных вагонах, на шумных вокзалах, на пароходе, словом, всюду никто не обращал внимания на такое экзотическое зрелище, как двое разнополых людей под конвоем трех солдат. Никто даже не обернулся и не посмотрел на нас. Привыкли они, что ли, к таким зрелищам или боялись «заразы»? Кто их знает, но думаю, что это было проявлением особой советской вежливости: раз ссылают, да еще под конвоем, видно, так и надо… Это равнодушие толпы очень огорчало О. М.: «Раньше они милостыню арестантам давали, а теперь даже не поглядят». Он с ужасом говорил, что на глазах такой толпы можно сделать что угодно — растерзать, убить арестанта, а зрители повернутся спиной.
Потрясло Мандельштама не просто равнодушие. С равнодушием и даже с враждебностью толпы арестант мог столкнуться и по дороге в царскую ссылку. Но тут было другое. Это было столкновение с монолитом, именуемым «морально-политическим единством советского народа». Не зря, оказавшись в Чердыни, озабоченная тяжелым психическим состоянием Мандельштама, Надежда Яковлевна расспрашивала ссыльных эсеров и меньшевиков, хорошо помнивших царские тюрьмы: «А раньше тоже из тюрьмы выходили в таком виде?»
Ссыльные в один голос отвечали, что прежде арест почему-то так не действовал на психику заключенного.
Мандельштам с ужасом ощутил, что фактом ареста его обрекли на полное, абсолютное отщепенство.
В результате на свет явились хорошо известные стихи, доныне поражающие нас пронзительной, предельно искренней попыткой поэта, как выразилась по этому поводу его вдова, «примириться с действительностью».
Она считала, что эти его настроения были последствием травматического психоза, который Мандельштам перенес вскоре после ареста. Болезнь была очень тяжелой, с бредом, галлюцинациями, с попыткой самоубийства.