Наш советский новояз
Шрифт:
Однако уже в 20-е годы оба выражения обрели равные права гражданства:
Раньше в газетах были «передовые статьи». В разговорном же языке называли их передовицами. Теперь и в письменной и в устной речи обычно — передовицы, реже — передовая. — Комментируя в передовице это заявление, либеральная «Дейли ньюс» говорит… Эта же мысль повторена в передовице «Правды» («Правда», 1925, № 297).
Однако позже пути официального словесного оборота и его разговорного варианта снова разошлись.
Связано это, я думаю, с тем, что официальный оборот сохранил былое, основное свое значение:
ПЕРЕДОВАЯ
Разговорный же вариант постепенно обрел пренебрежительно-ироническую и даже осуждающую окраску:
— Роман плох до отвращения. Все его персонажи говорят языком газетных передовиц.
Иосиф Бродский на постоянно задаваемый ему вопрос, явилось ли его изгнание из отечества следствием его политических расхождений с советской властью, неизменно отвечал отрицательно. Нет, говорил он, расхождение, а лучше сказать, отторжение происходило не на политическом, а на языковом уровне:
…Если поэта не печатают, то потому, что не печатают язык. Язык оказывается в состоянии противоречия и противоборства с системой и с языковой идиоматикой, которой пользуется система. То есть, другими словами, русский язык не выносит языка, которым пользуется власть. Именно поэтому и не печатают у нас на родине настоящих поэтов: потому что власть хочет установить некоторую языковую доминанту, в противном случае все выйдет из-под контроля.
Замечание очень точное. Но кое-что к этому абсолютно верному диагнозу я бы все-таки хотел добавить.
Да, власть «хочет установить некую языковую доминанту». Но тут действует скорее инстинкт, нежели осознаннная, заранее запланированная программа. Лучше даже сказать, что в этом стремлении проявилась своеобразная ментальность носителей этой самой власти:
На Политбюро, на пленумах, на съездах руководители партии и правительства, как их называли, фактически произносили речи, подготовленные референтами различного ранга. Брежнев, например, никогда ничего не писал и даже не правил. Ему зачитывали текст, а он одобрительно кивал головой или, прервав, начинал рассуждать о том, что ему в голову приходило. Любил делиться воспоминаниями из собственной жизни, поглаживая одновременно коленки сидящих рядом стенографисток.
Нет, все же я помню случай, когда Брежнев вмешался в текст. Александр Бовин, как правило, писал разделы о демократии. Когда в очередной раз мы собрались в зимнем саду в Завидове зачитывать свои разделы, Бовин зачитал свой. И вдруг Брежнев говорит:
— Что-то буржуазным духом попахивает. Ты, Саша, перепиши.
Вечером Саша разделся до трусов, поставил перед собой бутылку и за ночь переписал. Наутро все было прочитано Брежневу. Он сказал; «Это другое дело». Почему другое, почему буржуазным духом попахивало? Мы, в общем, догадывались. Брежнева забеспокоили какие-то словечки из непривычного для него лексикона.
Вот как оно было на самом-то деле!
Из приведенной зарисовки (с натуры) ясно видно, что Брежнев (и, конечно, не он один) скорее проглотил бы какую-нибудь буржуазную мысль, выраженную близкими ему, родными нашими новоязовскими средствами, нежели самую что ни на есть тривиальную советскую идею, изложенную несвойственным ему, а стало быть, чужим, «буржуазным» слогом.
Но есть тут и еще одна тонкость, отмеченная тем же Бродским:
Я был просто самим собой, занимался своим делом, писал. Видите ли, существуют две разные вещи: нормативная лексика официоза и язык литературы; они противостоят друг другу. Стилист избегает банальности. А государство заявляет монопольное право на владение языком. Оно смотрит с подозрением на любого писателя, который не пользуется жаргоном «Правды».
Вот почему даже для вполне ортодоксальных советских
Но — не только.
На раннем этапе существования советского государства, когда идеология этого государства еще не стала словесной оболочкой пустоты, передовая статья в партийной газете (а тем более — в «Правде») действительно была руководящей. Это было прямое руководство к действию. Такая статья нередко имела силу постановления ЦК. И какое-нибудь словечко, впервые пущенное в оборот такой статьей, тотчас же становилось политическим термином. Слово не только теряло все свои живые краски — из него изымался, выветривался, уходил весь его прежний смысл. (Точнее, даже не смысл, а смыслы, поскольку каждое слово в языке несет в себе не одно, а по меньшей мере несколько значений.)
Все это происходило в точном соответствии с программой, обозначенной в романе Оруэлла:
Задача новояза — сузить горизонты мысли. В конце концов… каждое необходимое понятие будет выражаться одним-единственным словом, значение слова будет строго определено, а побочные значения упразднены и забыты.
Именно к этой цели стремился (может быть, неосознанно, инстинктивно) язык советских газетных передовиц.
Какое-нибудь живое, не казенное слово, попадая в контекст газетной передовицы, сразу обретало только один, и нередко даже вовсе не свойственный ему до этого смысл.
Вот, пожалуй, самый яркий пример такой трансформации старого русского слова.
Номер «Правды» от 13 января 1953 года открывался передовой статьей, разъясняющей и комментирующей появившееся в том же номере сообщение ТАСС об аресте группы врачей-вредителей. После того как все слова были сказаны, все проклятия по адресу «убийц в белых халатах» и их заокеанских хозяев были произнесены, то есть когда передовица, в сущности, была уже закончена, к ней — довольно искусственно — был прилеплен еще один абзац, начинающийся словами: «Все это правильно…» И далее следовало еще несколько слов о зловредных явлениях, которым в связи со всем случившимся советские люди должны объявить самую беспощадную войну. Явления эти обозначались словами: «ротозейство» и — «идиотская болезнь беспечность».
Для опытного читателя было совершенно очевидно, что уже написанную передовую дали на утверждение Сталину и, прочитав ее, он начертал под ней нечто вроде резолюции, начинающейся вот этими самыми словами: «Все это правильно…»
Оцепеневшие от страха редакторы «Правды» пришпандорили эту сталинскую резолюцию к передовой статье, и тотчас же эти старые русские слова обрели значение зловещего клейма, тягчайшего политического обвинения — такого же жуткого, каким в прежние времена были «троцкизм» или «правый уклон». И все авторы передовиц и иных редакционных статей во всех газетах страны, как попки, стали — к месту и не к месту — повторять: «ротозейство», «идиотская болезнь беспечность», подставляя под эти политические ярлыки имена и фамилии несчастных, якобы повинных в этих ужасных грехах.
Словарь Даля к словам «ротозейство», «ротозейничанье», «ротозейничать» дает такие синонимические обороты, объясняющие разные их смысловые оттенки: «зевать», «глазеть», «хлопать глазами», «глядеть попусту», «глупо засматриваться на все встречное».
Слово «беспечность» ассоциируется у нас прежде всего с знакомыми пушкинскими строчками:
Где вы, лета беспечности недавней?..
Каков я прежде был, таков и ныне я: беспечный, влюбчивый…
Быть может, уж недолго мне в изгнаньи мирном оставаться, / вздыхать о милой старине / и сельской музе в тишине / душой беспечной предаваться…
Друзья мои, прекрасен наш союз! Он как душа неразделим и вечен — неколебим, свободен и беспечен…
На руль склонясь, наш кормщик умный в молчаньи правил грузный челн; а я, беспечной веры полн, — пловцам я пел…