Наш Современник 2006 #1
Шрифт:
енот (собирательный) из либерала, нажившегося на “разрядке”, как на нэпе, теперь, оскандалившись на своей “разрядке”, “Метрополях” и “нравственности”, в мгновение ока превратится в такого марксиста, маоиста, лениниста, сталиниста, как в 30-е годы!
Он ударит по вепсу с той стороны, с которой вепс никогда не был силён и умён.
Вепс не то что не может стать марксистом, т. е. знать марксизм, — вепс не сумеет пользоваться этим оружием. Т. е. перевирать, вовремя “вспоминать”, цитировать без подлежащих или сказуемых…
Вепс этого совершенно не умеет, что б он ни вызубрил и что б он ни знал. И как бы он даже ни верил.
Енот-марксист станет
Прекрасные примеры всему этому — навалом в биографии Симонова!
Кто “обижался” за “русскую гордость”, “русскую славу” в 49 году?
Кто п е р в ы й вспоминает об этом заступнике нашем — в 80-м?
“…сегодня снова
как злободневные…” — чьи слова, как не Симонова?
Вепс будет: немарксист, непатриот — обязательно. П. ч. вепс “не так” и “не ту” Родину любит.
Вепс — недобитая сволочь и власовец, вот он кто, вепс!
А Мининым и Пожарским выйдут, к примеру, Лангуста и Струфиан.
И целая рать выйдет, а донской казак Емельян будет этнографической выставкой: алмаз русской короны!
Дальше не хочу говорить.
Мой ответ на письмо.
И зачем Вы пишете мне письма такие: я сам знаю обо всём, на что Вы так досадуете, но только оцениваю всё несколько иначе. Слишком много гордыни во всех Ваших рассуждениях на тему “сытый голодного не разумеет”. При чём здесь подобные чувства? Разве я давал повод к их возникновению? Вы правы: я досадую, когда у меня не получаются Ваши дела. Досадую потому, что по натуре не люблю долбить в одну точку. Когда у меня что-то не получается — я просто бросаю это дело и берусь за другое. Натура такая: не там получится, так здесь. А когда я занимаюсь Вашими делами, мне приходится по нескольку раз тыкаться в одну и ту же дверь. И я понимаю, что оставить это не могу, как оставил бы своё дело, и иду против своей натуры, что, конечно, не может не вызывать у меня раздражения, которое Вы косвенно на себе ощущаете. Я ношу в себе комплекс неисполненного долга по отношению к Вашим делам. Я понимаю, что должен Вам помочь. Я понимаю Вашу скорбную настойчивость по отношению ко мне, потому что помощи от кого-либо Вам пока ждать не приходится. Но поймите и меня: участвуя в Ваших трудно решаемых делах временем, силами, самолюбием (даже помогая кому-то, всё равно неприятно стучаться безрезультатно в одну и ту же дверь) — как такое добро может быть благодатным? Когда я воюю с Лавлинским или с вепсами, или с Исаевым, или с Косоруковым, или с каким-нибудь Литфондом из-за какого-нибудь Вашего лисьего воротника и люди говорят со мной раздражительно, недобро, досадливо, и не один раз проводятся эти разговоры — о каком благодатном (!) добре в этой атмосфере может идти речь? Слишком много Вы хотите…
Благодарю Вас за все игровые письма — звериные, медвежьи, муравьиные, — завидую Вашей способности к игре, которая из русских поэтов была разве что у Пушкина. У Лермонтова, Некрасова, Блока её уже не было. Но почему Вы мне ставите это в вину? — Не понимаю. Я ценю в Вас это качество, но совершенно не обязательно из этого, что оно должно быть и у меня.
Вы слишком эгоистичны, Муравей. Отсюда все эти рассуждения о внутренней культуре, о том, что я забываю, когда у Вас день рожденья и День ангела и т. д. А почему я должен всё это помнить? Я путаю дни рожденья своей жены и своей матери, не помню дни рожденья многих моих друзей, с которыми я дружу по пятнадцать-двадцать лет, с чего бы это мне помнить Ваши знаменательные даты? Это совсем не значит, что я не люблю, не ценю, не уважаю этих людей, родных и близких мне. Так же это не означает, что я не ценю и не уважаю Вас. Оставьте мелочные претензии. Вы пишете: “хоть вдвоём с Галей запомнить могли бы”, а того не знаете, что когда Вы сообщили мне о моей вине (забвении Дня вашего ангела), мы с Галей были крайне удручены известием о том, что один наш близкий человек очень тяжело болен. Если бы Вы думали не только о своих ссадинках, а обладали бы той внутренней культурой, которую требуете от меня, Вы бы могли понять, почему так тяжело, неохотно и через силу я разговаривал в то утро по телефону, что мне было совсем не до вашего ангела.
Вы хотите, чтобы волк крутился в помойке, отстаивая всякие вепсьи дела, и чтобы шерсть его лоснилась от сияния чести, чтобы ничто к ней не пристало, чтобы он выражал всем своим видом презрение к енотам, чтобы он не замечал их, проходил сквозь них насквозь, но притом умело боролся с ними, чтобы был умнее их… и словом, даже не знаю, как всё это возможно. Не требуйте от меня этого. Я, в отличие от Вас, провожу свою антиенотскую линию, наверное, лет пятнадцать: плохо, неумело, непоследовательно, но как могу. А потому не надо меня учить чести. Не мешайте мне. В Вашем понимании для меня честь — лишнее бремя. Понимая её, как Вы, я должен был бы проходить мимо енотов, не разговаривая с ними. Но — такой роскошно-чистый вариант — не для меня. Я порвал отношения с Гофманом — я и мирюсь с ним. Зачем же Вы вмешиваетесь в мои дела, в мою тактику? Я не осуждаю Вас за какие-то отношения с бывшей Вашей подругой-еноткой, уехавшей за семь морей! Мне нужно победить, а не просто выразить своё благородное отношение ко всякого рода Гофманам и Лангустам. Вы что думаете, ежели я с ними заговариваю, они не понимают моих чувств к ним? Понимают прекрасно! И тем интереснее мне быть внешне лояльным с ними, прекрасно зная, что они ощущают (инстинкт-то великий!) всю меру моего презрения к ним… Вы строите своё отношение к ним по-своему — я по-своему. Не осуждайте меня. Каждому своё…
Я сам наговорил Вам, что я всеяден. Но это не значит, что я жру, что попало. Это значит, что у меня хороший желудок и что я могу многое переварить. Так поблагодарите судьбу, что она дала волку такое душевное здоровье, что он может вымазаться и отряхнуться, что он может неизвестно какими кислотами растворять осадки, скапливающиеся в душе после общения с окружающим бесчисленным енотством.
Ваши рассуждения относительно будущей тактики превращений наших пушистых недругов глубоки и умны. Это самое убедительное место Вашего пространного письма.
Что же касается утверждения о том, что моя тактика последнего времени “политика разрядки”, что “эта тактика л е г к о объяснима лишь с одной точки зрения: личной выгоды”, — то даже говорить об этом не хочу и списываю на раздражительность и женскую вздорность, которая, видимо, и Вам присуща. Неужели Вы не понимате, что если бы не мои “выходки”, то не меньше Ф. Кузнецова был бы я увешан всякими званиями, дачами, лауреатствами, депутатствами и т. д. И я, каждый раз готовясь к какому-либо шагу, прекрасно это понимал. Разве Вы забыли, что Кузнецов жаловался Вам: мол, его в секретариате удержать не удастся… Что же касается моих изданий — то смею Вас заверить, они были бы те же, будь я тише воды, ниже травы. Может быть, даже, будь я благоразумнее, то и главу о Багрицком удалось бы опубликовать.
Благодарю Вас за то, что Вы поддерживаете меня своим авторитетом, очень огорчён, что с Вас “спрашивается” за все мои обмолвки. Но прошу Вас этого не делать больше. Я всю жизнь отвечал сам за себя, жил только за свой счёт и за счёт своего авторитета и за все свои ошибки и обмолвки расплачивался сам. Интересно только, кто это меня осуждает и перед кем Вам приходится защищать мою честь? Покажите мне этого идеального, бесстрашного, высокоталантливого незапятнанного вепса. Где он? Почему я о нём ничего не знаю? Почему его нет рядом со мной?
“Каждая моя строчка свидетельствует примерно вот что: “не продаётся”… — пишете Вы. Так вот в чём дело! А я-то, дурак, всё стараюсь продать её подороже… Как же это можно: безблагодатным способом продать строчки, полные благодати! Конечно, Вы вправе возмущаться моим поведением…
Ваш ВЛКЪ, не желающий больше получать подобных писем, внимающий, когда с ним говорят о литературе, но не внимающий, когда его учат жить, потому что жизнь он прожил уже немалую и выработал в ней свою тактику и стратегию, от которых отказываться не собирается.