Наши знакомые
Шрифт:
— Какое?
— Разное.
Антонина отлично понимала, что простодушный Щупак и методов-то никаких в работе не имеет, не то что тайн, а говорит двусмысленно только потому, что все «доставалы», «арапы» и «жуки» непременно скрывают способы своей работы, так как способы эти изрядно пахнут уголовщиной. Частенько бывая среди этих самых «доставал», Сема научился у них только одному: таинственно ухмыляться и произносить какие-то «темные» фразочки, например:
— Сегодняшнего дня рванул цинку…
Или:
— Отрегулировал свои вагоны…
Или:
— Четыре кило вмазал…
Глотая горячий, сладкий
Да и что он мог ответить, если сам не знал, почему в тех местах, где самые первоклассные «ловчилы», «доставалы» и «арапы» в кровь расшибали лбы, и без всякой для себя пользы, он, Сема Щупак, оказывался победителем и получал все, что ему требовалось.
Тайна Семы состояла в том, что он был честен, весел, прост, искренен… И когда он, голубоглазый, толстый, прямодушный, входил в кабинет к умученному «доставалами» и «ловчилами» хозяйственнику и без всякого вранья, и без мандатов, и без знакомых «Иван Петровичей», и даже без папирос (а какой «ловчила» позволит себе «работать» без хороших папирос!), улыбаясь своей чуть сконфуженной улыбкой, рассказывал «дело», — суровый хозяйственник сразу же и безоговорочно верил Семе, верил, что Нерыдаевскому массиву олифа нужна больше, чем ему самому, пугался, что он сам «исподличался» со всякими «ловчилами», вспоминал вдруг, что у него сын Васька, пионер, вспоминал, что нынче весна, вспоминал, что он сам, усатый и издерганный хозяйственник, вовсе ведь нехудой, по существу, человек, вспоминал чью-то пропись о молодежи, которая есть соль земли, и, вспомнив все это гуртом, добрел и писал на Семиной не очень вразумительной, но совершенно честной бумаге замечательное слово: «Отпустить!»
Уже написав «отпустить», хозяйственник внезапно начинал по привычке торговаться и ни с того ни с сего предлагал Семе четверть или двадцатую часть просимого количества.
— Мало, — говорил Сема грустно, — ведь это все равно что ничего не дать. Ну куда нам с этим…
— Еще достанете, — по привычке лгал хозяйственник, — где-нибудь в другом месте…
— Где? — спрашивал Сема и вытаскивал блокнот, чтобы записать адрес.
Хозяйственник густо краснел и, крякнув, писал на Семиной невразумительной бумаге удивительную резолюцию: «Отпустить требуемое количество».
Сема не был наивен. Он был честен, упрям, хорошо знал, что такое Нерыдаевка, любил Сидорова, безоговорочно ему подчинялся, а главное — всем сердцем верил в будущее того дела, на которое работал. Нерыдаевский массив и все с ним связанное были для Семы личным благополучием, дружбою — всем.
«Доставалы» и «ловчилы», все эти профессионально вежливые люди с хорошими портфелями, в модных костюмах, разъезжающие на чьих-то автомобилях, не любили Сему и частенько глумливо и подолгу врали о разных хозяйственных «ладах», давали ему вымышленные адреса, называли людей, к которым следует обратиться: «Товарищ Пуговичкин направит вас к товарищу Кнопочкину, но вы пойдете к товарищу Курицыну».
Сема верил, отправлялся на розыски Пуговичкина и, конечно, никого не находил.
Однажды в приемной какого-то хозяйственника Сема не выдержал глумливого «розыгрыша», побледнел, сжал кулаки и на всю комнату спокойно и зло сказал:
— Погодите, сукины дети, и до вас доберемся! Оторвем вам всем головы, дождетесь своего дня!
Произошел крупный скандал.
«Ловчилы» и «доставалы» немедленно организовались и написали куда-то какую-то превыразительнейшую и предлиннейшую бумагу с фразами о том, что вот-де наличествует «оскорбление группы специалистов, которому не дано отпора».
Знакомый юрист нажал что-то, знакомый журналист тиснул заметочку, и плохо пришлось бы Семе, если бы не Сидоров.
Узнав, в чем дело, он сел на мотоцикл и уехал.
Через несколько дней «группа оскорбленных специалистов» попала под суд вместе с юристом и журналистом за расхищение народного имущества, за взяточничество и просто за воровство.
— Селям-алейкум, — недоумевал Сема, — а я-то, дурак, чуть не извинился — думал, понапрасну людей обидел.
— Ты уж лучше не думай, божья коровка, — сердился Сидоров, — ты уж лучше мне говори, если у самого не все винты в голове…
Съев все сушки до единой, Сема поискал глазами, нет ли еще чего-нибудь, что можно было бы съесть, убедился в том, что нет, и попросил просто чаю.
— Небось есть хотите? — спросила Антонина.
— Хочу, — вздохнул Сема.
— Каши ячневой дать?
— Дать, — сказал Сема, — резолюция: «Выдать».
Поедая кашу, он спросил:
— Это очень противно, Тося, когда мужчина столько лопает? — И сам ответил: — По-моему, нисколько не противно. Мужчина должен много есть.
Покончив с кашей, он сказал:
— Вот я и отвалился. — И запел басом: — «Блоха, блоха, блоха! Ха-ха-ха!»
— Тише, ребенок спит!
— Простите, забыл…
Потом Антонина принялась подсчитывать расходы по комбинату, и Сема ей помогал: раскладывал счета, диктовал статьи расходов и при этом все время что-то тихонько гудел — какую-то песенку.
— Ах, если бы вы в меня влюбились! — сказал он, уходя. — Что бы было…
Махнул рукой и ушел.
Антонина еще долго щелкала на счетах, считала, разговаривала с Женей.
В срок комбинат не открыли — Сидоров сам начал разговор о том, что не успеть. Теперь открытие было намечено на первое января — «и уже окончательно», сказал Сидоров. Об открытии комбината в «Ленинградской правде» появилась заметка, маленькая и скромная. Через несколько дней к Антонине пришел ловко скроенный парень в кожаном пальто и потребовал, чтобы ему было все показано и рассказано. Антонина вначале растерялась, но парень был так прост и так ему все нравилось, он так простодушно и искренне восхищался и так был чем-то похож на Сему Щупака, что Антонина постепенно разошлась, глаза ее заблестели, румянец появился на щеках — она стала подробно все рассказывать, вдруг расхвасталась мебелью, и в самом деле отличной, тотчас же опять смутилась, зачем-то показала мяч в сетке, раскрашенной по ее собственному эскизу, и неожиданно спросила, с кем, собственно, имеет честь разговаривать.