Наследники Фауста
Шрифт:
— Нет. Он никогда не заботился, не расшибет ли себе голову тот, кто стоял у него на пути. Не то чтобы он был жесток от природы, но… Если бы много веков назад на месте Архимеда из Сиракуз оказался кто-нибудь подобный доминусу Иоганну, не исключено, что мертвым упал бы римский легионер… а геометрия, которую мы изучаем, была бы иной. Я не осуждал его, напротив, преклонялся: слишком многие из нас не умеют выговорить, как должно, простую фразу: profani procul ite. Мы не можем защитить себя, а страдает истина. Ваш отец не был кротким и смиренным служителем науки. Многие говорят про его гордыню, про то, что людей он считал за скотов, — но я был его учеником,
— Я поступила не так, — повторила я, не поднимая глаз. — Знаете, господин Вагнер, ведь вы третий, кто говорит мне об этом. Первым был доктор Майер, когда несмышленная девчонка допытывалась у него, почему она не может стать ученым. Вторым был нечистый, когда я не оправдала его надежд. В том и состоит подлинная причина, начало и конец всего, что я — женщина по природе своей. Назвать мой поступок милосердием — чрезмерная похвала. Здесь женщины подобны животным: звери не знают ни доводов разума, ни жалости, звери знают только боль. И страх перед лекарем, еще больший страха перед болью.
Сказав это, я замолчала. Постыдилась бы плакаться о беде, в которой нельзя помочь. Вот и он не знает, что ответить. Обратить все в шутку…
— Вы, может быть, слишком суровы. Ну пусть даже так… Я не силен в тонких рассуждениях о природе добродетелей, но разве милосердие не порождается страданием?
— Благодарю. Но так или иначе, если бы у доктора Фауста и девицы из Франкфурта родился сын, он не предал бы свою душу дьяволу, не получив ничего взамен. Все дело в моей непригодности для единственного пути, которым я хотела бы следовать… Также и браниться с судьбой, будто на рынке, и жаловаться попусту — женская привычка, верно?
Господин Вагнер не улыбнулся.
— Если бы у девицы из Франкфурта родился сын, я, вероятно, уже висел бы в петле.
Теперь я не знала, что сказать. Эти рассеянные слова были невозможны, чрезмерны, на них не существовало ответа. Отчего-то мне стало страшно, и я не смела даже спросить объяснений.
Он сам поглядел на меня и неожиданно рассмеялся, покачивая головой.
— Тьфу ты, будь я проклят… всегда-то стараюсь сойти за достойного человека, и никогда не выходит. — Я люблю вас, Мария. Будьте моей женой.
Назовите меня слабоумной или притворщицей, как кому покажется справедливей, — я не ждала этого. Любовь? Масляный взгляд господина Ханнеле, сидящего рядом с тетушкой, танцы под липами, глупое личико конопатой Кетхен… Любовь — это всегда взывало к чему-то во мне, чего я сама не желала знать, это был голос мира, который заявлял о своем праве на меня — на девицу как все другие, пригодную для замужества. Таково, наверное, было тем несчастным, превращенным в животных: вместо приветствия услышать окрик погонщика, вот что была для меня любовь. А этот человек, с которым я разговаривала и смеялась, как с моим учителем; тот, кто получил бакалавра в год моего рождения, ученик и друг моего отца — он не должен был смотреть на меня так… Но почему он улыбается?
— Смеетесь надо мной. — Именно эти слова вырвались из хаоса, поднявшегося в сердце, где испуг мешался с недоверием и непонятная радость с еще менее понятной обидой.
— Смеюсь? —
— Господин Вагнер, я…
— Вы не уйдете? — быстро переспросил он.
— Нет.
— Благодарю. Сегодня не говорите больше ничего. — Он улыбнулся. — Пощадите труса. Я обещал вам рассказать о тех античных рукописях, которые доминус Иоганн вернул из небытия…
Рассказ об античных рукописях я слушала плохо, все больше косилась на рассказчика — так гость в доме потихоньку следит за смирным умалишенным, родственником хозяев — и перебирала в памяти слова, которые было велено забыть. Он теперь был прежним. Никаких примет любовного безумия. (Впрочем, о том, как ведут себя влюбленные, я знала больше по книгам, да и книг про любовь прочла не так уж много.) Говорил ровным голосом, в котором слышалась только своеобычная ирония, не краснел и не бледнел, не стремился невзначай дотронуться до меня. Если бы сам не сказал, никогда бы… Но и счесть его слова небывшими я не могла.
Мы расстались в этот вечер, как и в предыдущие, обменявшись улыбками и пожеланиями доброй ночи. Дражайшие коллеги, Мария, не так ли?.. Господи, за что? Чем я опять провинилась?
Да все тем же, все тем же, — сказал голос в моей голове, похожий на Дядюшкин. — Незначительной разницей в строении членов. А чего ты хотела, милая девушка? Вот человек, который признал в тебе равную. Человек, поверивший тебе из любви к твоему проклятому отцу. Хороший человек, готовый помогать тебе во всех твоих бедах. И даже с ним, к чему пришло? «Будьте моей женой». Довольно с тебя? Или все еще сомневаешься, надеешься?
Возразить было нечего.
Ну вот, продолжал голос, а ты гадала, как ему отплатить за добро… Но, подумав так, я устыдилась. Я уже довольно знала господина Кристофа Вагнера, чтобы догадаться: «отплаты за добро» он не примет. Я так и увидела, как он покачает головой и аккуратно завяжет шнурок, мною развязанный… На мою же голову стыд падет, и поделом, не слушай нечистого.
Беда — знаться с добрыми людьми. Все равно, как не поверни, обязанной ему останешься. Теперь вдвойне.
А сердце колотилось, и я снова и снова повторяла услышанное, — так, может быть, вор, только что срезав кошель на базаре, убегает прочь, и сжимает добычу в пальцах, и гадает, что ему досталось. Торжество обладания… неведомо чем.
И чему я, сущеглупая, улыбаюсь? Посмеяться, и верно, есть причина, а лучше бы заплакать или проклясть весь свет и себя самое, но радоваться-то чему? Он любит меня. Меня, оказывается, можно любить.
А тебя уже любили, — насмешливо ответил чужой голос… нет, все же мой собственный. — Тот подмастерье под липами, и господин Ханнеле, и студенты, игравшие с Генрихом-Марией… Скажите на милость, какое чудо — любят ее! Нет в мире ни одной дочери Евы, неспособной возбудить плотскую страсть. И грязных больных нищенок любят иные, и трактирных служанок… Ты не плоше их? Ну, порадуйся хоть этому, коли мало у тебя радостей.