Наследники (Путь в архипелаге)
Шрифт:
…Но в следующие дни радость поубавилась. Отец услыхал, как Гошка перепирается с бабушкой из-за неубранной постели, и негромко сказал:
— Да, подразвинтился ты, голубчик. Не пришлось бы принимать спецмеры. Имей в виду — я не Мария Ионовна.
Бабушка поджала губы и вышла из комнаты. А родители разыскали Гошкин прошлогодний дневник, прочитали все учительские записи (будто мать их весной не видела!) и устроили Гошке разнос. Вернее, мать, поглядывая на отца, старательно кричала, а отец коротко и сухо сказал, что «дальше так дело не пойдет».
Гошка
Отец словно услыхал его мысли.
— Что было раньше — это одно. А сейчас ты уже не младенец. Начнется всякий там переходный возраст — тогда что? Нет уж, дорогой. Или сам будь человеком, или я его из тебя выстрогаю… — А матери сказал: — Не хватало еще, чтобы мне о нем письма на работу посылали. Сейчас есть в школах такая мода.
Гошка не понимал, при чем тут письма на работу. И что отцу от него надо. Вообще отец вернулся какой-то не такой. Будто незнакомый. Худой, загорелый, жесткий. Костистый череп совсем облысел, только на висках волосы курчавились седоватыми пучками. Лицо от этого казалось чужим…
Мать потом объяснила Горику, что сейчас решается важный вопрос: назначать ли отца начальником нового важного цеха. И теперь всякая мелочь может оказаться помехой. Если в партком завода кто-то пожалуется, что сын Петрова ведет себя не так…
— В общем, ты понимаешь…
Но Гошка все равно не понимал и разговор этот скоро забыл. Бабушка уехала, оставив на подоконнике медный кувшин с узорами из эмалевых цветочков — тот, что привезли ей в подарок из далекой Индии. С отцом Гошка виделся мало — тот пропадал на заводе.
Но в ту субботу, в начале сентября, когда соседка привела Гошку за ухо, отец оказался дома.
Соседка была толстая и горластая, работала на складе макулатуры и, говорят, спекулировала книжными талонами. Ребята звали ее Туша, в взрослые — Гром-баба. Гошка с приятелями носился по сараям, и нога у него провалилась сквозь чахлую крышу дровяника, застряла. Когда он освободился и слез, Туша была тут как тут, караулила у лестницы…
Отец не стал спорить насчет якобы развороченной крыши. Отдал пятерку за ремонт, но на прощание сказал:
— А за уши, гражданочка, хватать чужих детей не советую. На то у них имеются родители… Путать чьи-то уши с чемоданными ручками не следует, могут быть неприятности.
Туша вдруг бросила деньги на пол и побагровела.
— Неприятностями пугаешь?! Лучше за своим сопляком смотри! Думаешь, большая шишка и все тебе можно? Я знаю, куда идти, у меня брат в райкоме работает!
Она грохнула дверью, не подняв пятерку.
— Дотанцевался, наследничек… — Отец глянул на Гошку светлыми, какими-то стеклянно-бутылочными глазами.
Гошка и правда пританцовывал: мать, задрав на нем штанину, мазала йодом длинные царапины. Он капризно хныкал:
— Хватит, больно же…
— Это — больно? — усмехнулся отец. Мать испуганно глянула на него.
— Как ты можешь… — начала мать.
— Мо-гу, — отчетливо сказал отец. — Вели ему сидеть дома. — И он ушел куда-то с черным трубчатым футляром, в котором иногда носил чертежи.
Вернулся он через полчаса. О чем-то говорил сперва с матерью у себя в комнате. Потом позвали Гошку. Тот, насупившись, но без боязни пришел. Горела розовая настольная лампа. Отец сидел у стола, лицо был в тени. Мать стояла у двери.
— Вот, — деревянным каким-то голосом сказала она. — Довел, значит, отца. Говорили тебе… — И боком ушла из комнаты.
И стало тихо.
Гошка еще ничего не понимал, но ощутил обморочную слабость. Отец сказал «подойди», и он сделал два беспомощных шажка. Отец открыл черный футляр и вытянул из него, положил на стол коричневый гладкий прут. Тут Гошка понял, что его ждет, и заревел. Сразу. Сильно. Будто включили в нем громкий магнитофон.
Никогда Гошку раньше не трогали, разве что мать или бабушка шлепнут шутя. А тут… такое… Вообще-то Гошка терпеть не мог просить прощения и каяться, но сейчас было не до самолюбия. И Гошка старательно выл, что не надо и что он больше не будет и что «папа, прости…». И при этом ощущал жуткую раздвоенность: будто один Гошка ревет, изнемогает от ужаса, а второй молча стоит в стороне и громадными от изумления глазами (тоже перепуганный, но безголосый) смотрит на происходящее. И все так неправдоподобно, что у этого второго Гошки под тяжкими глыбами стыда и страха шевелится какое-то щекочущее, как спрятанный под майкой кузнечик, любопытство: что же это такое с ним, с тем Гошкой, сделают?
А отец ничего не делал. Терпеливо ждал, когда Гошка перестанет реветь. Тот, всхлипывая, замолчал, и отец сказал:
— Теперь повтори все ясно. Что ты там гудел сквозь слезы?
— Не буду больше… — уже обрадованно, с надеждой выдохнул Гошка.
— Что не будешь? Безобразничать?
— Ага…
— Это хорошо. Если не будешь, значит, и порка эта останется последней. Но сейчас без нее не обойтись. Это ведь не за то, что ты будешь, а за то, что уже сделал. Я тебя предупреждал. Когда человек что-то натворил, должен расплачиваться, такой в жизни закон. Понял?
Гошка ничего не понял. Отец говорил ровно, без всякой злости, но при этом зачем-то вытирал очень белым платком вздрагивающий прут. Потом утвердил его в массивном каменном стакане письменного прибора и встал. Шагнул… Зачем это он?.. Не надо… Обмякший от ужаса Гошка слабо затрепыхался, когда отец взял его за плечо.
…Гошка плакал в своей кровати до ночи. Сперва в голос, потом с шумными всхлипами, потом тихо, со щенячьим поскуливанием. Подходила мать, что-то говорила, он бросил в нее, в предательницу, ботинком. И никогда уже не смог простить, что она в тот страшный вечер не вступилась, выдала его отцу.