Насмешник
Шрифт:
Ненасытный желудок, этот бич отрочества, вновь взял над нами власть. Никакие шедевры высокого кулинарного искусства, отведанные мною в последующем, не даровали мне того наслаждения, с которым мы поглощали грубую, бесхитростную пищу, подававшуюся в обычных забегаловках, вновь начавших появляться повсюду. Лавка, в которой прежде предлагали, и то нечасто и в ограниченном количестве, лишь фрукты и овсяные лепешки, теперь ломилась от «сбитых сливок с грецкими орехами», «помадки», мороженого, всевозможных сдобных булочек и шоколада. Наш аппетит зависел только от толщины кошелька. У мальчишек младших классов бывало по фунту карманных денег на четверть, которые мгновенно улетучивались. Мы объедались, пока в карманах не становилось пусто. Для двух третей школы лавка и «ящики для игрушек», тумбочки, где хранились посылки из дома, были единственными источниками лакомств. Треть школы, старшеклассники, имели массу развлечений. Самые младшие по воскресеньям «устраивали» в зале чай для старших. Устраивали по очереди, с притворным рвением. Начиналось чаепитие с сочащихся маслом сдобных лепешек, восьми или больше на человека.
118
Паштет из гусиной печенки (фр.).
В 1919 году школьная жизнь стала вольготней и интересней.
Но одним результатом наступившего мира было нарушение нормального (или, скорей, аномального) порядка перехода в следующий класс. Кто хорошо показывал себя, оставался в школе, как и до войны, до девятнадцати лет. Лишь тот, кого не переводили, покидал ее раньше. Таким образом, особенно это касалось директорского «дома», образовалась группа тех, кто остался без всякой нагрузки. Первой ступенью в иерархии школьных официальных назначений была «скамья»: восьмерка ответственных за зал, которые имели определенные привилегии и власть, над ними были «партер» и шесть старост «дома» (из которых один, иногда двое назначались старостами классов). Мне и моим друзьям подобная дорога наверх оказалась закрыта на год, чем мы были очень довольны. В этой, по существу, подрывной, группе — мы, выражаясь сегодняшним языком, были «большевиками» — заводилами оказались Фулфорд, я и Руперт Фремлин, приятный и живой как ртуть парнишка, чьего отца сожрал в Индии тигр. Смены чрезмерной веселости и подавленного состояния — «фремлиновская «болезнь» — впоследствии переросли у него в меланхолию. Он был с нами в университете и умер очень молодым в Западной Африке.
После двух четвертей Дик Хэррис ушел из директорского «дома» и возглавил собственный. Мы восприняли его уход как личную утрату и невзлюбили его преемника, которого считали пронырой. По моему мнению, он был чересчур изворотлив для человека его профессии. Он искренне стремился понять наши характеры и несколько преуспел в этом, проявлял к нам доброжелательность. Но был, как казалось, своенравен и излишне любопытен. Мы прозвали его Кошачья лапа и Супершпион. В моем дневнике я посвятил ему немало страниц, где с гордостью описывал, как мы давали безжалостный отпор его попыткам подружиться с нами. Как оказалось, вскоре у меня появилась веская причина быть благодарным ему, но мы расстроились, как девчонки, потеряв Дика, и я помалкивал о своем доверии и расположении к новому воспитателю.
В последний мой год в школе ему на смену пришел упрямый молодой священник, с которым я вечно пререкался.
Описывать в деталях разные стадии моей учебы в последние три года в Лэнсинге — слишком скучное занятие. Это все есть в моём дневнике, о котором я упоминал выше. Я вел его почти ежедневно — в школе, дома, — менее регулярно с сентября 1919-го по декабрь 1921-го, исписав кипу тетрадей в бумажной обложке, известных как «блю ноут». Окончив школу, я отдал их переплести и редко заглядывал в них, пока сейчас не взялся за автобиографию. Читать их оказалось мучительно. Большинство юношеских дневников наивны, банальны претенциозны; мои в этом смысле просто ужасны. Каждая тетрадь открывается каким-нибудь изречением: «История, поведанная сумасшедшим, полная пустопорожней болтовни и неистовства, не значащая ничего»; «мы швыряем наши дни, как карты»; «с тех пор, должен сказать, я столько пережил» и тому подобными, но стыдно мне было, когда я перечитывал свои дневники, по иной, более глубокой причине. Если то, что я написал, — верный мой портрет, то я был самодовольным, бессердечным и осмотрительно злобным. Мне бы хотелось верить, что даже в этих личных записях я был неискренен, скрывал свою более благородную натуру, что тогда я абсурдно считал цинизм и злость признаками зрелости. Я молюсь, чтобы это было так. Но убийственное свидетельство — вот оно, передо мной: фраза за фразой, страница за страницей, неизменно вульгарные. Я не чувствую ничего общего с мальчишкой, который написал все это. Я верю, что был добрым ребенком. Я знаю, что взрослый в своих привязанностях, хотя и ограниченных, я тверд и неизменен. Подросток, который поверяет свои мысли этим страницам, не только делает это с холодным сердцем, но и неискренен. Частично это могло быть результатом
Становясь старше, мы начинали приобретать друзей в других «домах». Двое из таких друзей впоследствии избрали карьеру политиков, в частности Том Драйберг, одно время бывший лидером лейбористской партии, а тогда замкнутый, худой и болезненный подросток в старомодных очках в стальной оправе, педантичный классицист, проявлявший непомерный интерес к англокатолицизму, каковой во мне к тому времени уже угасал.
Другого мы прозвали Сверхом, потому что в первой четверти, будучи спрошен, интересуется ли он политикой, он ответил: «Сверхъестественно». Он пришел в Лэнсинг с более чем двухгодичным запозданием, поскольку до того учился в Дартмуте [119] . В 1919-м было довольно много экс-курсантов военных училищ, жизнь которых резко изменилась в шестнадцать лет из-за сокращения военно-морского флота. Знания, которые они получали в своих морских заведениях, расходились с теми, какие давали в частных школах, а зачислить их в соответствующий класс не позволял возраст. Двое или трое пришли в Лэнсинг и ухитрились тактично приспособиться к своему новому непростому положению; не то Сверх, который выделялся с самого начала. Он был очень умен и по сравнению с большинством из нас очень проницателен; его появление в Лэнсинге было сродни появлению Псмита из романа П. Г. Вудхауса «Майк» в Седли. Он попал в «дом» Дика Хэрриса и шокировал нас, боготворивших Дика, сказав о нем: «По существу, он добрый малый». Он в шутку держался и говорил с важным самодовольством, что впоследствии вошло у него в привычку. Когда ему было шестнадцать, это выглядело в высшей степени забавно. С тех пор он стал заметной личностью, депутатом от консерваторов в обеих палатах парламента. Когда я впервые узнал его, он исповедовал социализм, атеизм, пацифизм и гедонизм.
119
В английском городе Дартмуте находится Королевский морской колледж.
На заседания дискуссионного клуба нас допускали, но выступать разрешалось только старшеклассникам. Сверх предложил организовать такой же клуб для средних классов. Ему нужна была поддержка ребят, более известных в школе, он уговорил нас с Фулфордом, развеяв наши естественные подозрения. Наши оживленные дискуссии множились, охватывали все большее число предметов, и в конце концов мы образовали общество, которое по моему предложению назвали «Dilettanti» [120] . Слово впервые появилось в моем дневнике сперва как «Dilletantes»,потом — «Dilettantes»;и наконец правильно.
120
Дилетанты (ит.).
B нашем обществе было три группы по интересам: политики, литературы и искусства, первой руководил Сверх, второй — Фулфорд, а третьей — я. Дик Хэррис выступил в качестве поручителя и обеспечил нам разрешение пользоваться свободными комнатами для заседаний, которые мы устраивали совершенно самостоятельно. Наше общество было открыто для всех средних классов, и приходилось рассматривать массу заявлений о вступлении. Некоторые вступали или желали вступить во все три группы. Это сумасшествие длилось год, в течение которого почти каждый свободный час использовался для докладов или споров на дискуссиях, на заседаниях комитета или на выборах.
Дважды или трижды мы приглашали кого-нибудь со стороны выступить с докладом, но не это было главной целью нашего общества. Мы хотели не слушать, а говорить. У самых болтливых из нас была неистребимая привычка отстаивать свою точку зрения вопреки мнению остальных. Каждый, доказывали мы, может защищать то, что ему по нраву, но, чтобы найти аргументы в пользу противной стороны, нужно иметь неординарные способности. Роналд Нокс в «Духовной Энеиде» отмечает, что, будучи студентом, он «заслужил незавидную репутацию человека, оправдывающего то, что нельзя оправдать».
«Однажды, — вспоминает он, — я был вынужден из-за нехватки выступающих выдвигать и отвергать одно и то же предложение… серьезное следствие этой длительной речи перед аудиторией, жаждущей оригинальности суждений, это невероятное отвращение к очевидному, что освобождает мысль. Учишься, приступая к любому предмету, мгновенно находить довод новый, оригинальный, эксцентричный, но только не банальную истину».
Нелепо, конечно, сравнивать наше школьное общество с блестящими умами студенческих обществ золотого века университетов, но мы, по правде сказать, болели именно той болезнью, которую диагностировал Нокс.
Моя поза борца с закоснелыми традициями вызывала восхищение у одного моего ровесника из другого «дома», который до этого пережил все увлечения, какие свойственны его возрасту. Я намеревался поднять на смех его чувства, особенно преданность мне, в которой находил тайное удовольствие. Он был открыт и доверчив, я снисходителен и язвителен. Он посвятил мне оду, носившую явный след «Древних и современных гимнов»:
Ты низверг моих прежних кумиров, Зажег новой веры луч. Разогнал мои сладкие грезы, Как гром из-за низких туч. Кто рожден для высоких стремлений, Ясен путь перед ними и прям. Я ж блуждаю во тьме заблуждений — Дай избегнуть капканов и ям.