Насмешник
Шрифт:
Кончалась ода так:
Я все отдал, что дорого было, Лишь о прежней дружбе молив. Но в ответ были злые насмешки. Друг мой, будь ко мне справедлив.Я переписал ее в свой дневник, сопроводив следующим комментарием: «Мало приятного в том, чтобы иметь столь сильное влияние, которое порождает подобные дурные стишки».
Не верю, чтобы я когда-нибудь обрушивал злые насмешки на голову этого моего почитателя. Может, кто-нибудь из его бывших приятелей из его «дома» и смотрел на него косо. Он жить не мог без того, чтобы не найти себе героя, перед которым бы он преклонялся, и год или два спустя уже
Несомненно, эта интеллектуальная деятельность была не худшим способом дать выход хлещущей через край энергии семнадцатилетних парней. Иначе мои друзья и я вполне могли найти другой способ, менее безобидный.
Выше я упоминал, что мы были известны в школе как «большевики». Что мне представляется отвратительным, когда читаю свой отчет о наших выступлениях, так это то, что они были не пылкими или смелыми, а полными злости и расчета.
Мы сделали невыносимой жизнь каждого в директорском «доме», кто вызывал наше недовольство. Мы не были хулиганами в старомодном смысле этого слова, то есть теми, кто жесток по отношению к слабым. С младшими мы вели себя как благосклонные феодалы. Но одногодков и непосредственное начальство из их числа преследовали, как небольшая свора собак.
В школе стремятся не показать свою доблесть, но снискать популярность. Был в классе военной подготовки сильный парень, бегун на длинные дистанции, который был возвышен до «Скамьи» и назначен старшим нашего дортуара. Парень он был не очень симпатичный. Кажется, позже он покончил с собой. Он вполне мог сделать это и в Лэнсинге, поскольку мы чего только не придумывали, чтобы унизить его, не выходя при этом за рамки закона. Мы прозвали его Засранцем без всяких на то оснований. Однажды этот доведенный до отчаяния верзила подошел ко мне в галерее, когда стемнело, и сказал: «Если перестанешь звать меня Засранцем, я сделаю все, что захочешь. При всех дам пинка любомуиз другого «дома». На что я ответил: «Лучше дай пинка себе, Засранец».
Был еще один парень, толстяк по прозвищу Жирная задница. Он кичился тем, какой он богатый. Чтобы проучить его, мы с Фулфордом сочинили песенку на мотив «Дербиширского барана», в которой высмеивали его толстый зад, обжорство, притворное бритье, когда брить-то еще было нечего, и прочие его черты и замашки. И вот в третье воскресенье четверти, когда новичков заставили влезть на стол в столовой и петь, мы с Фулфордом вскочили и перед всем «домом» и самим несчастным Жирной задницей спели свою песенку. Теперь он член одного со мной лондонского клуба. Но о школьных годах мы с ним не вспоминаем.
В калейдоскопе важных событий в моей личной жизни происходили частые небольшие перемены, но, что касалось «дома», тут мы с моими друзьями фактически держали в руках все рычаги воздействия на свою популярность у школы. За всеми этими отвратительными маневрами стоял скрытый страх, что я перестану быть общим любимцем и вновь, как в первый мой год в Лэнсинге, превращусь в объект презрения.
Естественные предметы мы в школе ни в грош не ставили и возмущались тем, что нас, гуманитариев-классиков, изучавших классические языки, заставляют заниматься химией и прочим раз или два в неделю. Естественников мы считали низшей расой и вели себя с ними исключительно высокомерно. Конечно, устраивали невинные забавы, вроде взрывов в лабораториях. Преподаватели пытались сделать фетиш из разновеса, хранившегося вместе с весами в застекленном ящичке. Нам запрещалось прикасаться к ним пальцами, чтобы не сбить их точность. Мы же, бывало, нагревали гирьки до красноты на бунзеновой горелке, а потом бросали в холодную воду.
Но основным объектом наших атак был О.Т.С., то есть корпус военной подготовки. Мы сделали вид, что нами движут высокие идеи пацифизма. На самом деле причиной было то, что тут можно было не опасаться сурового наказания. Один из нас, отпросившись с занятий под предлогом плохого самочувствия, не мог удержаться от того, чтобы не швырнуть обмылком из окна раздевалки
А как-то весь наш взвод выстроился в таком виде: один башмак надраен до блеска, другой — грязный. На занятиях по строевой подготовке мы постоянно показывали свое неумение: роняли винтовки, поворачивались направо, вместо того чтобы повернуться налево, путались, когда звучала команда «ряды вздвой!», и так далее. В дни, когда проходили тактические занятия в поле, мы или бежали в укрытие, когда надо было идти вперед, или сразу выскакивали перед «врагом», так что нас «убивали» в первые моменты боя.
Когда нам, шагавшим строем, приказывали запевать, мы игнорировали баллады, освященные пехотой на Первой мировой, а шагали кто как, не в ногу, бубня под нос американский куплет:
Я сына растила не для солдатчины, А чтобы радоваться им и гордиться. Не смейте вешать ружье на плечо ему, Чтобы другой матери слезами не умыться.Мы были не единственными такими. В других частных школах наши ровесники во многом вели себя подобным образом. В Итоне был взвод, который маршировал в очках в роговой оправе и рассчитывался на: «…Десятка, валет, королева, король». Мы были попроще, не такими стильными, но все же бросили вызов школьной традиции. Лэнсинг особенно гордился тем, как четко в нем до и во время войны было поставлено и отлажено военное дело. Это был один из способов небольшим частным школам превзойти крупные, с которыми они не могли соперничать в крикете или в уровне преподавания, тогда как в военном деле их ученики, даже не отличаясь ни в чем другом, могли при известном рвении пойти далеко. Это, собственно, был один из доводов в пользу военного обучения, которые приводили его сторонники. Мы же просто презирали «вояк-маньяков» и считали появление новых нашивок на их мундирах свидетельством дальнейшей деградации этой системы. (Другим их доводом было то, что военное обучение позволит нам сразу получить офицерское звание во время войны. Перед следующей войной положение изменилось. Когда в конце концов меня призвали, никто не спрашивал, есть ли у меня свидетельство о прохождении военного обучения, к тому же ничего из того, чему я научился в школе, не пригодилось мне в армии 1939 года.)
Высшей точки наш антимилитаризм достиг в марте 1921 года. Мне было семнадцать, и я был старшеклассником, добравшимся до «партера», и вероятным кандидатом в старосты. Шла четверть, в которую проводились соревнования на знак лучшего «дома». Обычно все «дома» разбивались на две роты, взводы в которых состояли из учеников двух «домов». Директорский «дом» прибыл на состязания в полном составе. За нами числился внушительный список нарушений. Ни единой недели не проходило без замечаний или выговоров, полученных на плацу и в канцелярии. Старший воспитатель, упрямый молодой священник, о котором я упоминал выше, обратился к нам с предупреждением, что тот, кто не проявил себя на занятиях по военной подготовке, может не рассчитывать занять этот пост.
Решение здравое, но я пришел в замешательство, потому что отнюдь не был лишен честолюбия, хотя и притворялся, что оно мне чуждо. Этот тайный карьеризм больше, чем жестокость отдельных соучеников — более отвратительно, если можно так выразиться, — отдает «вульгарностью», которую я обнаружил в своем дневнике. Делая вид, что презираю Клюшки, я втайне жаждал присоединиться к любой команде, какой возможно (моими любимыми видами спорта были бокс, плавание и бег на 220 ярдов). К тому же я хотел стать старостой «дома» не из жажды власти, могу это сказать в оправдание себя тогдашнего, а потому, что меня манили места редактора школьного журнала и президента дискуссионного клуба, которые могли занять только старосты «домов».