Наталья Гундарева
Шрифт:
– Я могу спросить Вас о случившемся? Как это бывает?
–Такого, наверное, никогда не ждешь. И конечно, это переворот в сознании. Все последние годы я жила в непрерывной гонке, когда утром за волосы стаскиваешь себя с постели, вливаешь в себя кофе, глотаешь сигарету, бросаешься в машину, мчишься на репетицию, примерку, спектакль, съемку, а к вечеру прибегаешь выпотрошенная, не понимая, куда ушел день. И кажется, что ничего не сделано, хотя объективно это не так: прошла репетиция, примерила платья для новой роли... Но настоящего, на что стоило бы употребить это жизненное пространство, – нет совсем.
– Какая же это гордыня?
–Но я ведь стала ощущать себя... всесильной. Хотела все мочь, и мне было важно не то, как я прожила день, а – его итог. А это очень вредно. И теперь я проживаю жизнь немного иначе. И все время думаю об истине, которая стала для меня главной: Бог посылает испытания сильным...
– Вы думаете, что теперь захотите и сможете играть иначе?
–Играть, как прежде, наверное, уже не смогу – нужны огромные физические силы, а их не будет. А играть хуже не могу себе позволить. Ведь театр – это легенды, которые кругами расходятся после спектакля. Стоит снять его на пленку – легенда разрушается. Поэтому до потомков должны доходить легенды, а не вещественные доказательства. Театр стареет быстрее, чем любое другое искусство, как событие он устаревает буквально на следующий день. И пусть лучше остаются легенды: кто видел – перескажет тому, кто не видел...
– Я задам Вам вопрос почти на грани мистики: когда случилось несчастье, по стране прокатился шквал всеобщей тревоги и любви к Вам – в прессе, в Интернете, в письмах, в звонках во все редакции – Вы этот шквал чувствовали?
–Я думаю, что осталась жить не только благодаря врачам, которые меня вытаскивали, и не только близким, а и благодаря любви очень многих людей. Они молились за меня, они подходили и просили обязательно выйти на сцену. Они говорили: вы должны! И если я когда-нибудь выползу на сцену, – благодаря им. Я не могу разочаровать тех, кто за меня молился, я должна выйти!..
– Маресьев с ампутированными ногами вернулся в авиацию. А Вы хотели стать летчицей и еще недавно летали на дельтаплане.
–Очень все трудно... Болезнь такая, что все происходит ужасно медленно. А я всегда с лету хватала и для меня эта медленность невыносима. Близкие говорят: смотри, ты же не могла пошевелить пальцем ни на руке, ни на ноге – а сейчас сидишь, встаешь, ходишь, пишешь, читаешь. А мне смешно и странно, когда окружающие радуются: Наташа уже ходит! Я им говорю: радоваться будем, когда вы сможете меня оставить в квартире одну, и я сама подойду и возьму нужные вещи, сама оденусь, сама выйду на улицу, зайду в магазин и сама куплю то, что мне нужно, и никто не будет меня страховать. Когда я наконец останусь одна.
– Никакую
– Я не люблю слово «одиночество» и очень люблю слово «уединение». Одинокий глубоко несчастен, но несчастен и тот, кто не имеет возможности уединиться. Иногда нужно уходить в свою скорлупу...
– Простите, что я возвращаю Вас к случившемуся ужасу. Что это было – просто провал?
–Я ничего не помню. Полная вырубка света.
– А первое ощущение после?
–Не помню. Хотя нет, помню: меня грузят в «скорую», чтобы везти в институт Бурденко. Все ведь случилось на даче, и говорят, что в тот день я долго загорала на этом адском солнце, потом купалась в жутко холодной Истре и еще ходила заниматься на тренажерах в медпункте. Испытывала свои жизненные силы как только можно – как варвар. А вечером муж нашел меня лежащей на кухне. Я там что-то готовила – везде лежали наструганные овощи. А еще помню, что накануне играла «Любовный напиток». Женя Симонова мне рассказывает, что я все твердила тогда: так хочу отдохнуть, сойду с ума, если не отдохну!
– Потом вырубили свет. А когда снова врубили – что Вы увидели?
–И этого не помню. Хотя помню, как меня перевозили из Склифа в Бурденко – какие-то черные таблички на воротах. Я их увидела в окно реанимационной машины.
– Вы уже замечательно говорите, и я сейчас наслаждаюсь, слушая тот самый голос любимой актрисы. А первые слова, которые Вы сказали в этой второй жизни, – помните?
–Нет... Наверное, это не самые лучшие слова.
– Ваше ощущение жизни и ее ценности как-нибудь изменилось?
–Оказалось, то, что было, – и есть счастье. Когда мы были молодыми и здоровыми, бегали по песку, кидались в волны, кричали: не заплывай далеко, ногу сведет! На пляже детям устраивали какие-то представления; мы хотели спать, а там какой-то человек с ужасным акцентом кричал: к нам прышол Ра-абинзон, к нам прышол Рабинзон! И дети все орали: а-а-а!!! А нас это раздражало: мы хотели спать и этого Робинзона ненавидели. А теперь ясно, что это все и было – счастье. Просто его не сознаешь никогда. И все торопишься: что дальше?
– Мы сейчас шли с Вами по тропинке, и там сидел кот, наслаждался солнцем. Он не думал про то, что дальше, а просто наслаждался – животные умеют ценить мгновение. Может, поучиться?
–Я животных не люблю – ни зоопарки, ни цирки. А жить вот этой минутой, проживать ее полностью мало кто умеет – это правда. Все время кажется, что где-то что-то есть еще лучше. Хотя я замечала, что людям со мной становилось спокойнее: я им говорила: давайте посидим, посмотрим на закат, послушаем тишину...
– На сцене Вы умеете проживать каждый миг так вкусно, что в зале от этого делается очень хорошо.
–Потому что это моя любовь. Я это люблю. Театр мой дом. Особенно когда был жив Гончаров – мне было так уютно в его театре... Его спектакли меня лечили от бед – я переступала порог театра, и все отлетало куда-то далеко. А выходила на сцену – и ни с чем не сравнимое счастье не покидало меня все три часа. А ведь выйдя на сцену, уходила с нее уже только в антракте.