Натренированный на победу боец
Шрифт:
– За деньги. Нам обещали.
Клинский согнулся и схватил ладонями рот – его расчесанная, пробуравленная канавкой пробора голова встряхивалась, он держал смех, прорываясь в хрюканье, смех качал его, ломал, он не мог выкашлять смех, как кость, боролся, вздыхал, отвернулся, утирая в глазах. – Не могу смотреть на тебя, разбирает… Ну. Ну. Ну, а что бы потом? Бе-жать? – Сник и захохотал опять до задыхающегося сипенья: – И-ых-хых-х-х, – потому, что я кивнул.
– В другую страну.
– В какую? – немедленно вставил он и закатился уж совсем, не держась, выжимая слезы сплющенными веками – лицо маслилось. – Н-не говори, не… – Отмахивался, еле угомонился, и свирепо: – Да какой дурак вам поверит?! Кого хочешь надурить?
– Значит. Мы отсюда не уедем?
– В конечном… Не знаю. Надеюсь. Мы с отвращением… Жалко… Что я оказался сцеплен с такой мразью. У меня вызывают презрение люди,
– Я смогу там. Убедить.
– Нет. Вы не те люди. Тех уже нет потому, что они могли убеждать. Ну что?!
– Тогда. Отпустите нас.
– Вот чисто московская тупость. Я ж толковал: кулак или ждет, или сжимается. Не может разжаться. Думаешь, я скажу и – отпустят? Ага. Я тотчас сяду к вам. Пусть уж как идет. Что-то обязательно вырвется: жалоба, мертвые. Крюковский лес или снежок, русская зима – вот мы и представим вас, чтоб нас не раздавило. У них, ты понимаешь, у этого зверья – короткая расправа. Надолго не выезжают. У них строго – вернуться к обеду. Раззявятся на нас, вот тут вы нужны – на нас они плюнут! А вас помочалят. Тут уже и время уезжать. И мы опять на расстоянии. Наши расстояния – вот во что я верю. Вот они есть – и могут все. Дурачина Трофимыч решился сократить. Видишь, слабо верим, и сколько ради него накурочили, а если б еще верили? Добро начинали, хотели только хорошего. Встретить, как надо. А если его нет? Вот ты, ты чего приехал сюда?
– Нужны были деньги. Расширить дело.
– Да полно врать! Это ты из американской книжки взял, что нужно хотеть денег. Совершенно без толку приехали! Ты ж не осмелишься в наше время признаться: хочу очистить город. Вышла напрасность, человека нет, а тело одно производит лишь волосы, ногти, кушанье для, там, членистоногих. И страна напоминает муравейник, коммунисты хоть бальзамировали, черви не жрали, и у них – был. Там. Мы – без толку, у нас – нет. Жизнь народа, дорогой, напоминает ванну с водой. И все теряет смысл, когда вынимают пробку, когда образуется воронка и закручивает. Нету человека. – Опечаленно взглянул на меня. – Хоть бы кто себя объявил, что ли? Удобный случай. Все ж сразу примут, если найти горку повыше. Да. Да. Нет. Я и так думал. И так. Кажется, бессмысленность можно заткнуть, совершив еще большую бессмысленность. Революция без причины, у? Человек. – Погрозил мне пальцем. – Образ. Сможет любой. Только улыбайся. Подхватим. Народ хочет. Пойду.
Клинский свернул газету и помахал прощально, он поднялся, лакированные туфли, он глянул в часы, как в колодец:
– Я ухожу. Да?
– Хотел спросить. В машине. Не было денег?
– За что деньги? Вы ж не поехали. Товарищ солдат, выпустите меня. Спасибо. И постойте пока вон там. – Протиснул лицо меж прутьев. – Ну что? Ведь случаются невероятные побеги, при нашей-то захолустной расхлябанности. И затею не предотвратишь, ведь ее пока и не выяснили, а? Погромче, не могу же я бегать к вам за каждым словом. Громче! Так ослабел, что через губу плюнуть не можешь? Так что? Да? Или подумаешь? Ну! Времени нет думать. Как? И завтра – Москва, больница. Кладбище. Я шучу. Да? Да – так да.
– Я не сказал.
– Вы не любите Россию.
Давно он сказал? Только, проваливаюсь обратно, события утра, дня, события прошедшего двигают меня, все подвижно. Но я не могу расставить по мере реальности. Мы не выстрелим. Они выстрелят, кто-то, – возьмут все равно нас. Мужик мог не отыскать трактора, в любом случае я не могу бояться, мне стыдно. Крысы – по-дешевому это напоминает урок. Расплату. Нет. Немедленно обороняться, пока я помню, – я же помню! Не лежать, часовой принес одеяло, розовое, пара белых полос.
Одеяло бросили на соседние нары, часовой хотел укрыть, но я дал знак – не сразу, сам, потом. Когда часовой дошел до угла и стал неслышен, вытянул руку и медленно, как выздоравливающий, скатал одеяло в ровное полено и оставил руку на нем, чтобы не раскаталось.
Проснулся, лежал, взглянул на руку – держит одеяло – и тотчас попытался сесть. Спустил ноги. Сейчас же раздвинул их, пропуская на каменный пол влагу, засочившуюся из судорожно зазевавшего рта. Одной рукой поддерживал жаркий лоб, второй – свернутое одеяло, рот растягивался, пытаясь выговорить одну и ту же букву – долго. Жмурился, словно от удовольствия, наклоняясь на тот бок, что придерживал локтем.
Со второго раза расслышал ясно звонок – телефон? сигнализация? или в дверь – на весь подвал? Звонок оборвали выкрики – ЭТО? Схватил одеяло под руку и, нажимая на стену, начал бегство к столу. По коридору один за другим пробежали, громко перекликнувшись, – смотрел на свои ноги, когда открывал глаза. Чисты.
Вцепившись в стол – пол чист, – отдыхал;
На руке не зажили царапины. Нет, все-таки вечер, наступает праздничное. Прибегают. Не особо страшно. Страшно. Уморился слушать и смотреть, буду смотреть. Хорошо поработали и многое сделали, только с погодой не повезло. Хоть бы растеплилось. Подводно бесшумно за распахнувшейся дверью сплотились шинели, какие-то палки вносят на плечах, всех запускает дверь, ни один не смотрит, спасать? С палок провис зеленый брезент, и расправили носилки, за порогом один, руководит, больше всех торопится, – потому, что взмахивал руками только он, все портят, не смогут нести, когда… Я еще раз открыл глаза: Витя уже говорил мне рядом, размеренно разжимая губы, его рот мигал перед моим носом, разглаживая влажный, блестящий комок зубов, не трогай, подталкивал в плечо соразмерно словам, но скоро оставил, сохранить шапку, они же бросят, когда… Отстаньте, первым делом они оторвали от болящего живота руки и сиднем, как живого бога, свергли меня на носилки, нет! – им хотелось, чтобы я лег, заставили, и я лег, снова обхватил брюхо, теперь они позволили, шапка осталась со мной.
Несли по снегу – что? вечер? – лучше бегом, ступая с жующим, сухим шорохом, Витя поторапливал, стало лучше – кончалось, я хотел сказать – качалось, и я плыл, так хорошо далеко от розового снега, попавшего под уходящие, растопыренные, солнечные ножницы, в добрых руках. Уже почти бежали, лучше, спасут, пронзая оцепления, солдаты на каждом шагу, уже загодя выкрикивая пароль – в поезде также хорошо, еще теплей, у проводника – аптечка. И боль замерзла, так.
Я понял, мы дошли до людей – понесли без спешки, обходя, опустили и поставили – как поставили?! Плавным усилием, чтоб не пугать, надвинул шапку на лицо, дышать-то я смогу, и направил ладони в карманы, прячь! – шапку живо скинули, насунули, как им надо, под голову подклали чью-то шинель, повыше, но руки пока оставили мне. Пусть. Отвернутся – и я попробую еще, шапку.
Столысо разной обуви: сапоги, сапоги, сапоги, вдруг оставят?! От земли! – вскинулся на локтях: а, мы, оказывается, на площади, неподалеку от ворот дома отдыха, вон взбирается дорога на холм, как пробор – на затылок со лба; немного, я думал много, но дюжины две офицеров и невоенных, с тяжелыми лицами, местные, многих видел. Они как один глядели на снег в особом месте – но снег чист пока! – все местное начальство, ветер развернул ледяные знамена, и они простерлись над и просеивали снежную пыль, она сыпалась со звуком мышиной пробежки – не бросят меня? Они на подходе, обратно лечь; далеко там, мне показалось, забор редкий, но там – оцепление. Оттуда гнали кого-то бегом, посмотрю и лягу – пригнали Старого, он уморился, хыкал и сплевывал, держась за бок, я обрадовался – вместе! – он едва глянул в ответ, и морда с той стороны у него показалась синей, он все почесывал тот глаз. Старый как-то неудобно встал, все что-то у себя трогал – подскочил Клинский в распахнутой шубе, кричал, взмахивал часами, но в общем без угрозы, что-то объясняя – куда-то им ехать, что ли? – торопливо, и потащил Старого впереди своей свиты и указал на снег, куда смотрели все; Старый замер столбом и долго-долго смотрел туда же, совсем не меняясь лицом, как в стенку, снова потрогал глаз и оглядел после этого руку – ничего на ней не осталось? Раз-два, тяжко опустился на колени, оперся на руки и почти коснулся бородой снега, сейчас удобный случай: я лег, накрыл шапкой лицо, руки – в карманы, только голая шея, может, так и привыкнут, и оставят? – нет, шапку вернули на место.