Наука побеждать
Шрифт:
Дух истинного любомудрия наставил его с юных самых лет пренебрегать мнением людей и довольствоваться заключением потомства. Предавшись военной славе, он посвятил ей все: богатство, покой, забавы, любовь и даже родственническое чувствие.
Душа, обуреваемая славолюбием, могла ли вместить какой-нибудь род нежности? Однако же известно, что он был верный друг.
Суворов похож единственно сам на себя: непоколебим с сердитым нравом; весел даже в глубоких размышлениях; непреклонен в исполнении слова, данного даже врагу; без малейшего чувства к пустым насмешкам, которых он, видно, с умыслом не чуждается, дабы занять вздором внимание зависти и тем отдалить ее пронырства.
От взятия Глогау в Семилетнюю
Затем Суворов-Рымникский замолк; но сей безвременный покой не должен продолжиться. Покой всеобщий разрушается. Сам ад дохнул на Север.
Уже пожар мятежей все обращает в пепел и грозит Столице слабосильных Кесарей.
Напрасно все почти Скипетры стали на уперти врагу: все везде унывает!
Един Царь бодрствует на пятой доле мира; един, спокойно обозря все концы Своего достояния, со властию сказал: «Да узрят Мой флаг вокруг Европы; а ты, Суворов, вонми прошению князя князей германских и ступай за веру и человечество, за мою и твою славу!»
И Суворов двигнулся, как другой Цинциннат, и явился в Италию, как некое Божество, с горстию соотчичей; но с колоссом своих мыслей и дарований.
Минчио, Адиж, Треббия, Нови, Сен-Готард, Тейфельсбрик, Гларис; ты, храбрый и злосчастный Макдональд; вы, столь прежде славные Моро, Жубер, Массена. Довольно вас именовать. Блажен, кто на Суворова не идет!
Суворов достиг предмета и теперь стал превыше всех жребий и времени.
Желал ли он почестей? – он почти обременен ими. Хотел ли одной славы? – он в ней погружен. И проч.
Заметя отличную расторопность и храбрость в одном унтер-офицере союзных войск, велел фельдмаршал тотчас представить его в офицеры. Но что же? – получается в ответ на нескольких больших листах нота, в которой излагаются причины невозможности удовлетворить сему желанию, в рассуждении того, что означенный унтер-офицер не из дворян и не выслужил срочных лет. В подкрепление сего приведены были законы, воспрещающие таковое производство. Оскорбленный граф вырывает у меня бумагу и бросает ее на пол с сим восклицанием: «Боже мой! Я начальник армии и не могу быть ее отцом и благодетелем. Дарование в человеке есть бриллиант в коре. Отыскав его, надобно тотчас очистить и показать его блеск. Талант, из толпы выхваченный, преимуществует пред многими другими. Он всем обязан не породе, не искусству, не случаю и не старшинству, но самому себе. Старшинство есть большею частью удел посредственных людей, которые не дослуживаются, а доживают до чинов. О, немогузнайка – нихтбештимзаген! Нет, родимая Россия! Сколько из унтеров возлелеела ты героев!» Весь этот день был граф скучен и сердит.
От фельдмаршала было приказание представлять ему лично каждого солдата, который отличится или храбростию, или каким-нибудь редким поступком, и часто таких обнимал, целовал и потчевал из своих рук водкою. В сражении при Треббии, полку Ферстера солдат Митрофанов взял с своим товарищем трех французов в плен. Они отдали свои кошельки, часы и все, что имели. Митрофанов принял и возвратил им несколько денег на корм. Подбежавшие наши солдаты хотели было их в ярости изрубить, но Митрофанов не допустил, сказав: «Нет, ребята, я дал им пардон. Пусть и француз знает, что русское слово твердо». После с товарищами разделил добычу. Митрофанов был тотчас представлен и на вопрос Суворова: «Кто тебя научил быть так добрым?» отвечал: «Русская азбука: С., Т. (слово, твердо) и словесное вашего сиятельства нам поучение. Солдат – христианин, а не разбойник». С восторгом обнял его фельдмаршал и тут же на месте произвел в унтеры.
Когда фельдмаршалу доложили, что союзное войско ропчет на вводимый в их службу новый порядок, отвечал он: «На это смотреть не должно. Филипп, король Испанский, велел выносить из Мадрита всякую нечистоту, от которой едва не сделалась зараза. Вся столица противу сего возопила; но король сказал: «Это младенцы, которые плачут, когда их обмывают;
Фельдмаршал едет верхом в Италию мимо церкви. Архиепископ, в облачении с крестом, возгласил: «Sta Sol! Остановись солнце! И солнце ста и не иде на запад». Он тотчас соскочил с лошади и бросился целовать крест; престарелый, летами согбенный архиепископ продолжал: «Я остановил тебя, спаситель алтарей наших, на пути Христианской славы твоей словом Иисуса Навина; а теперь произреку тебе: и ты предидеши пред лицом Господним уготовати пути Его и дать разум спасения Его людям». Внезапность сего явления столь потрясла все бытие Суворова, что, проливая слезы, обнял, расцеловал он архипастыря; но не мог произнести ни слова. И о сем благочестивом муже не постыдилися ненавистники славы России разглашать, якобы он показывал свою жестокость и над священнослужителями!
Князь не хотел никогда иметь под ружьем более ста тысяч войска. Он почитал сие достаточным для вторжения в Париж; но жаловался, что теперь у него только горсть людей. «Нет! – возразил некто, – ваша армия величайшая. Вы забыли громаду мыслей и сил Суворова! Забыли, как его превыспренность преобразует годы в месяцы, а месяцы во дни». «Уймешься ли ты, – сказал он, – а то я убегу». «Бегите, – отвечал тот, – мы видели ваш побег на Минчио, Адиж, Треббию, Нови, Сен-Готард, Тейфельсбрик, Гларис». «Чудесная память!» – вскрикнул генералиссимус и завел другой разговор.
По распечатании одного пакета на имя генералиссимуса, нашел я на него пасквиль, в котором он разруган. Называют его варваром, Вандалом, одетым в окровавленную львиную кожу, и пр. и пр. Долго колебался я, донести ли о сем князю? Наконец решился и прочитал ему. Он расхохотался и сказал: «Ох! Какое слабое орудие якобинизма. Не можно ли напечатать эту бранную бумагу? – она посмешила бы публику». И при сем случае показал, что он превыше всех насмешек и ругательств, ибо велел ее читать всем.
Не могу не повторить здесь анекдота, который так живо изображает доброту души Суворова. Во время двухлетнего его в Херсоне пребывания, познакомился он на вечеринке с сестрою знаменитого нашего адмирала Круза. Он узнает, что муж ее, капитан первого ранга Вальранд, разжалованный вечно в матросы, проживал с нею здесь. Тронутый несчастным положением сей благовоспитанной дамы, приглашал он ее всегда к себе на банкеты и танцевал с нею. В день отъезда своего в армию, садясь в кибитку, сказал он ей: «Молись Богу; Он услышит молитву твою!» И, по взятии Варшавы, пишет в Петербург: «Знаю, что Матушка-Царица меня наградит. Но величайшая для меня награда – помилование Вальранда». И Вальранд опять капитан первого ранга и умер генерал-майором. Я молчу. Какими словами возносить такую добродетель!!
У графа было обыкновение, что когда начнут его хвалить, то он, почитая хвалу за лесть, закроет глаза, запрыгает и убежит. Но ученый и достойный австрийский генерал-квартирмейстер Цах, с которым любил он беседовать о военном искусстве и которого называл он генералом sans facons, схватя его однажды, не выпустил из горницы. Разговорились, что каждый народ храбр и имел свои эпохи славы. «Правда, – сказал Александр Васильевич, – такими были греки под предводительством Фемистоклов и Аристидов, римляне при Сципионах и Цезарях, гунны при Аттиле, турки при Магомете и Баязете, французы при Конде и Тюренне, австрийцы с Валенштейном и Евгением, пруссаки при Фридрихе, англичане под начальством Малборука»… «А русские и мы, – прервал Цах его речь, – под начальством Суворова?» Граф замешался, вскрикнул: «Как! И Катон, мой Цах, начинает мне льстить?» – и хотел было бежать. «Никак! – отвечал тот с германскою важностью, не выпуская его из рук. – Зачем ретируетесь вы от истины, доказанной современною нашею историею? Скажу более и льстить не буду: всякий, вами наименованный народ, под жезлом вашим был бы победоносен, потому что вы – герой всех веков и всех народов!» Граф должен был усесться.