Найденыш
Шрифт:
Вот в эти-то часы и решилась окончательная судьба нашего Зюбрика.
Увиденное на колхозной пашне настолько потрясло Андрея, что он решил отдать своего любимца колхозникам, благо Васька Ставров сдержал слово и пригнал откуда-то толстого, будто копна, трофейного битюга.
Провожать Зюбрика вышли на околицу всем отделением. Андрей последний раз расчесал коню гриву и хвост, нагнувшись, подозрительно долго возился, смазывая пушечным салом копыта. Пока он прихорашивал коня, мы, вывернув карманы, совали Зюбрику все, что попалось вкусного. Кто сахар, кто сухарь, кто кусочек пшенного
— Ну, все, — стараясь быть спокойным, сказал Андрей, — поведу.
Мы видели, как задрожала его рука, когда в последний раз он взялся за уздечку.
Сгорбившись, как тогда, после смотра, Андрей зашагал в сторону, где женщины боронили с таким трудом взрыхленную лопатами, обильно политую потом, полоску земли.
НАЙДЕНЫШ
Деревня догорала. Лишь сизый дымок низко стелился над землей да кое-где, пожадничав сперва, сытые, ленивые язычки пламени нехотя лизали черные, обугленные бревна — все, что осталось от разрушенных, разметанных поистине сатанинской силой изб. В безветренном, морозном, звонком, будто кованом, воздухе висел смрад пожарища, горький и печальный запах войны. К этому смраду никак не мог привыкнуть Егор Лыков, хотя воевал не первый год. И не впервой ему приходилось видеть сожженные города и села.
Каждый раз, когда он вдыхал то едкую, то приторно-сладкую гарь пожарища, в груди его словно что-то перевертывалось, к горлу подступал предательский комок, заставлявший отворачиваться от товарищей и для вида сморкаться, хотя стыдиться своей слабости было некого — слезы порой блестели на глазах у многих. Упади такая слеза на землю — камень прожжет.
Бой чуть слышно погромыхивал уже далеко на западе. Потрепанную в атаке роту сменили. Можно было отдохнуть, отпустить до предела натянутые нервы, словом, вздохнуть свободнее. Но душевное равновесие никак не приходило к Егору Лыкову. Думы будоражили душу.
Невдалеке трое солдат рыли братскую могилу. Они устали и, чтобы не долбить мерзлую землю, подравнивали лишь края глубокой воронки от разорвавшегося тут тяжелого снаряда. Рядом лежали те, для кого сегодняшний бой был последним.
Егор старался отогнать мысль, что, может, завтра, может, через неделю сам будет похоронен вот так же просто, без лишних речей и ненужных рыданий где-нибудь в безымянной роще. Ему было немножко жаль себя, уже пожилого человека, оторванного войной от родных, от любимого дела. Еще больше он жалел вот этих, совсем молодых ребят, с которыми дружно поднялся сегодня в атаку под шквальным пулеметным огнем. И вот они, уже неживые, лежат и стынут на морозе.
Солдату вспомнился недавний разговор со старшиной, когда он после очередного тяжелого боя подошел к Егору. Егор сидел на пеньке, зажав автомат меж колен, и, еще не остывший, возбужденный, дрожавшими пальцами с желтыми от махорки ногтями скручивал цигарку.
— Шел бы, Устиныч, в ездовые, — не то попросил, не то посоветовал старшина, — человек ты в годах, да и горячего хлебнул по самые ноздри. Глянь-ка на себя, ведь живого места
Ничего не ответил тогда Егор, лишь глубоко затянулся махорочным дымом да так посмотрел на старшину, что тот, взглянув в побелевшее от гнева лицо солдата, все понял и, махнув рукой, подался куда-то по своим тоже нелегким, хлопотным делам.
Не сменил Егор Лыков боевого оружия на кнут ездового. И сейчас он глядел на свои жилистые руки, на заскорузлые, узловатые пальцы, до хруста сжимал кулаки, словно ломал вражье горло. Нет, силы у него не убавилось. Этим бы рукам ворочать рычаги трактора, самой мирной и доброй машины, какую он только знал. А сейчас в шершавых, мозолистых ладонях старый солдат держал автомат — оружие такое же злое и беспощадное, как сама война, которой ничего не стоило просто так, мимоходом сравнять с землей вот эту тихую и мирную деревушку.
Теперь он твердо знал, что, пока бьется в его груди сердце, пока не сгинет с родной земли накипь в серо-зеленых мундирах, он будет идти вперед. Будет беспощаден к врагу, чтобы не было вот таких пожарищ, чтобы не было вдов и сирот, как у тех, кто лежит сейчас у воронки на грязном, покрытом копотью взрывов снегу.
Постепенно Егор «отходил». Выпитые до капли в тяжелом бою физические и духовные силы возвращались к солдату.
«Однако, сутки во рту маковой росинки не было, — подумал он. — А тут старшина, язви его, где-то задерживается. Так с голоду ноги протянешь, а мне это сейчас ни к чему».
Егор вспомнил, что в вещевом мешке, завернутый в чистую тряпицу, лежит ржаной сухарь, последний из неприкосновенного запаса.
«И то ладно, червячка заморить можно, а там, глядишь, и обед подвезут. Не век старшина блукать будет», — так рассуждал он, бережно перебирая небогатое содержимое потрепанного солдатского «сидора». Тут лежал запасной диск к автомату, пачка махорки, новые портянки, коробочка с бритвой и еще кое-какая необходимая мелочь. Котелок Егор привязывал сверху, за лямки мешка, а ложку запихивал за голенище.
О, эти пахучие ржаные сухари! Кто из фронтовиков не вспоминает их с великой благодарностью к тем, чьи руки взрастили хлеб, намололи муки, испекли и высушили ароматные ломти. Сам сибирский хлебороб, Егор Лыков хорошо знал, как достаются эти черные, твердые куски. Может, и солоны-то они оттого, что поля, на которых взращиваются злаки, обильно политы людским потом да слезами вдов-солдаток. Ему казалось, что на ладони лежит не просто кусок сухого хлеба, а малая, но весомая и зримая толика человеческого труда.
Солдат хотел было наскоро пожевать сухарь, но передумал, отвязал котелок и пошел поискать снега почище, чтобы сначала согреть воды, а потом уж приняться за еду.
Каково было его удивление, когда-то, что он принял за какие-то лохмотья, валявшиеся в канавке, оказалось псом. Собака была настолько тоща, что можно было свободно пересчитать ребра.
Животное еле шевелилось. Видимо, пес околевал от голода. На Егора глядели совсем, как у человека, грустные, грустные глаза, из которых крупными градинами катились слезы.