Найти виноватого
Шрифт:
Официант обернулся и посмотрел на меня, подняв брови, после чего снова взглянул на Томасину, улыбнулся и отошел.
Стоило ему удалиться, Томасина потянулась ко мне через стол, чтобы что-то сказать. Я тоже наклонился, и наши лбы соприкоснулись. И тут она спросила:
– И как он тебе?
– Кто?
– Он.
Она дернула головой в сторону официанта. Его напряженные ягодицы, покачиваясь, удалялись прочь.
– Он же просто официант.
– Я же не замуж за него собираюсь, Уолли. Мне от него нужна только сперма.
– Может, на гарнир подаст.
Томасина отодвинулась и затушила сигарету. Оглядев меня, она потянулась за сигаретой номер два.
– Ты опять начал сердиться?
– Я не сержусь.
– Сердишься, сердишься. Я тебе когда
– Я просто не понимаю, зачем тебе официант.
Она пожала плечами:
– Он хорошенький.
– Ты и получше найдешь.
– Где?
– Не знаю. Где угодно. – Я взял в руки суповую ложку и увидел в ней свое отражение – крохотное и искаженное. – Обратись в банк спермы. Выбери себе нобелевского лауреата.
– Мне не просто умный нужен. Мозги – это еще не все. – Томасина затянулась, прищурившись, после чего с мечтательным видом отвернулась. – Мне нужен полный набор.
Где-то с минуту я молчал. Взял в руки меню. Девять раз прочел слова «Fricassee de Lapereau» [12] . Меня тревожила мысль о природе. Мне становилось ясно – яснее, чем обычно, – что в природе мой статус был бы невысок. Где-то на уровне гиены. В цивилизации вроде бы дела у меня обстояли получше. Если смотреть прагматически, я ценный кадр. Например, неплохо зарабатываю. На пенсионном счету у меня аж двести пятьдесят четыре тысячи долларов. Но при выборе спермы деньги, очевидно, роли не играют. Куда важнее тугие ягодицы.
12
Фрикасе из кролика (фр.).
– Ты вообще против, так? – спросила Томасина.
– Я не против. Я просто не понимаю – если тебе хочется ребенка, может, лучше родить его вместе с кем-нибудь? С кем-то, кого ты любишь. – Я посмотрел на нее. – И кто любит тебя.
– Ну было бы неплохо, да. Но этому не бывать.
– Откуда ты знаешь? – сказал я. – Ты можешь в кого-нибудь влюбиться завтра. Или через полгода. – Я отвернулся и поскреб щеку. – Может, ты уже встретила любовь всей своей жизни, просто не знаешь об этом. – Я снова взглянул ей в глаза. – А потом ты все осознаешь, но будет уже поздно. Все. У тебя уже будет неизвестно чей ребенок.
Томасина качала головой.
– Мне сорок, Уолли. У меня мало времени.
– Так мне тоже сорок. Что ж теперь?
Она пристально взглянула на меня, словно почувствовав что-то в моем тоне, но отмахнулась:
– Ты мужчина. У тебя полно времени.
После обеда я пошел прогуляться. Стеклянная дверь ресторана выпустила меня в зарождающийся вечер пятницы. В половину пятого в манхэттенских закоулках уже темнело. От погребенной в асфальте трубы в воздух поднимался пар. Вокруг нее стояло несколько туристов – они что-то басили по-шведски и дивились нашим уличным вулканам. Я тоже остановился посмотреть на пар. Думал я при этом об усталости. Дыме и усталости. В школьном автобусе Томасины был и мой ребенок. Наш ребенок. Мы встречались уже три месяца, когда она забеременела. Поехала в Нью-Джерси, чтобы поговорить с родителями, а через три дня вернулась, уже сделав аборт. Вскоре после этого мы и расстались. Иногда я думал о нем – или ней. Единственное мое дитя, и с ним благополучно разделались. Я и сейчас о нем думал. На кого он был бы похож? На меня? Глаза навыкате и нос картошкой? Или на Томасину? Хотелось бы верить, что на нее.
Следующие несколько недель не было никаких новостей. Я старался вообще об этом не думать. Но город не оставлял меня в покое. Город внезапно наводнили дети. Я видел их в лифтах, холлах и на тротуарах, прикованными к автомобильным сиденьям, слюнявых, плачущих, в парках, на шлейках. В метро они трогательно пялились на меня через плечи своих доминиканских нянек. Нью-Йорк не подходит для детей. Так почему все их рожают? Каждый пятый прохожий тащил на себе нечто, напоминавшее гусеницу в чепце. Они выглядели так, словно мечтали залезть обратно в матку.
Как правило, дети были с матерями. Я все гадал – кто же их отцы? Как они выглядят? Какого роста? Почему у них есть дети, а у меня нет? Как-то вечером я увидел целое семейство мексиканцев, вставшее лагерем в вагоне метро. Двое малышей цеплялись за треники матери, а их новейшее поступление, гусеничка, завернутая в листок, посасывала грудной бурдюк матери. Напротив них сидел отец семейства, расставив ноги. Он держал пеленки и сумку с памперсами. На вид не больше тридцати, мелкий, коренастый, заляпанный краской, с плоским ацтекским лицом. Древним лицом, каменным, веками путешествовавшим во времени, чтобы состыковаться с этим комбинезоном, этим ревущим поездом, этим моментом.
Через пять дней пришло приглашение. Притаилось в почтовом ящике между счетами и каталогами. Увидев адрес Томасины, я разорвал конверт. Наверху листа была нарисована бутылка шампанского, извергавшая следующую надпись:
Ю!
Не
Me
Ре
Бе
Я
Внутри бодренькие зеленые буквы приглашали «вознести хвалу жизни» в субботу, тринадцатого апреля.
Как я узнал потом, дата была рассчитана крайне тщательно. С помощью специального термометра Томасина определила время овуляции. Каждое утро, не вылезая из кровати, она измеряла температуру и заносила результаты в график. Кроме того, она постоянно изучала свои трусики. Чистые белесые выделения означали, что яйцеклетка опустилась. К холодильнику был примагничен календарь, испещренный красными звездочками. Она не полагалась на волю случая.
Я хотел отказаться. Мысленно поперебирал воображаемые командировки и тропические болезни. Мне не хотелось идти. Мне вообще не хотелось, чтобы в мире существовали подобные вечеринки. Спросив себя, говорит во мне ревность или это просто консерватизм, я решил, что дело и в том, и в другом. Ну и, разумеется, в конце концов пошел. Не хотелось сидеть дома и гадать, что там происходит.
Томасина жила в этой квартире уже одиннадцать лет. Но тем вечером все выглядело иначе. Знакомый розовый ковер в крапушку, похожий на вареную колбасу, вел из холла мимо все того же высохшего цветка в горшке к желтой двери, которую я некогда открывал своим ключом. На дверном косяке болтались все те же мезузы, забытые предыдущими жильцами. Если верить латунной табличке с номером 2А, это была та же непомерно дорогая двухкомнатная квартира, в которой десять лет назад я девяносто восемь раз оставался на ночь. Но постучавшись, а потом открыв дверь, я не узнал ее. Источниками света были лишь расставленные по гостиной свечи. Когда глаза привыкли, я добрался по стеночке к шкафу (он стоял там же, где и раньше) и повесил пальто. На сундуке рядом горела еще одна свеча и, приглядевшись, я начал понимать, какую тему выбрали Томасина и Диана для декора. Свеча представляла собой очень точную, хотя и варварски увеличенную копию эрегированного члена. Модель была гиперреалистичной – сеточка вен, отмель мошонки. Пылающий кончик освещал еще два предмета: глиняную реплику старинной ханаанской богини плодородия наподобие тех, что продаются в феминистских книжных лавках и нью-эйджевских магазинах, – живот куполом, неудержимые груди; и упаковку ароматических палочек «Любовь» с изображением сплетенных силуэтов.
Зрачки мои расширялись, и постепенно комната обретала очертания. Здесь было полно народу – человек семьдесят пять. Происходящее напоминало Хэллоуин. Женщины, которые весь год втайне мечтали надеть что-нибудь сексапильное, наконец воплотили свою мечту. На них были топики с глубоким декольте наподобие тех, что носили зайки из «Плейбоя», или ведьминские мантии с разрезами по бокам. Многие поглаживали те самые свечи или развлекались с расплавленным воском. Но они уже не были молоды. Здесь вообще не было молодых. Мужчины выглядели так же, как и последние двадцать лет, – запуганными, но вполне дружелюбными. Вроде меня.