Не от мира сего. Криминальный талант. Долгое дело
Шрифт:
Улыбка Рябинина спугнула коменданта – он кивнул и как–то ушел бочком: черный человек в черном костюме с единственно светлыми пятнышками – синими носками.
И опять поплыли дома и побежал под ботинками асфальт.
Рябинин умел говорить с людьми. Он понимал любого, даже того, кого не, принимал. Ему признавались в том, в чем не признавались и себе. Он умел, он знал, он понимал… Но это там, за столом, в следственном кабинете.
Тихая улица оказалась вся в пуху. Он бежал серыми комочками по асфальту и вспугнуто взлетал перед машинами. Он плыл в уличном воздушном
Почему с посторонним, с чужим, с незнакомым говорить проще, чем с близким?
И промелькнуло, исчезая…
…Ударить чаще всего хочется любимого человека…
Промелькнула какая–то глупость, но все–таки почему удавалось растрогать матерых уркаганов, которые сморкались, терли кулачищами глаза и рассказывали про себя все, не упуская ни интимных, ни воровских подробностей? Почему не получается разговора с любимой женщиной, у которой что–то случилось, или это у него случилось, или у них обоих случилось?..
Рябинин убыстрил шаг, словно куда–то опаздывал. Он уже не интересовался названиями улиц и не считал кварталы, занятый едкими и непроходящими мыслями. Он почти бежал, сжигаемый этими «почему» – от них бежал и с ними.
Восьмиэтажный блочный дом в тихом закоулке удивлял прохожих белой, чуть не мраморной доской с желтыми, чуть не золотыми буквами: «Дом высокой». Зачем писать, что дом высокий? Не такой уж он и высокий. И почему неграмотно: «высокой»?.. Редко кто догадывался, что буквы третьего слова «культуры» – осыпались с доски, как листья с осеннего дерева. «Дом высокой». Не сюда ли Рябинин бежал своими беспорядочными зигзагами?..
Он поднялся на третий этаж и позвонил в квартиру с дверью, исполосованной блестящими, похожими на фольгу, лентами. За ней сначала раскашлялись. Затем дверь приоткрылась, показав в проеме совок бородки, который мелко затрясся. Жилистые смуглые руки схватили Рябинина и втащили в переднюю. Запах книг, яичницы и свежего кофе знакомо щекотнул нос, а скулу щекотнула жесткая бородка, что означало поцелуй.
– Следопытский нюх привел тебя к ужину…
Гостинщиков втолкнул его в комнату своей холостяцкой квартирки и толкал до самого стола, где на чистейшей белой скатерти сиял ровно один прибор. Второй появился рядом мгновенно – расписанные золотом тарелки, серебряные нож и вилка, хрустальный фужер, салфетка… Рябинин знал, что утром Рэм Федорович съедает из холодильника кусок сыра и стоя выпивает стакан чая, в обед берет на подносик столовские щи с котлетами, в поле ест все и везде и только дома по вечерам ужинает на фарфоре и хрустале, под классическую музыку, иногда при свечах.
– Сезар Франк, – сказал геолог, протянул руку за полку и включил стереофонический проигрыватель.
Рябинин почти не знал Франка. Под тихую музыку он рассеянно отпил портвейн из старинной кубической рюмки, ковырнул вилкой загадочное блюдо яичница с давлеными абрикосами, посыпанная какой–то запашистой травкой, – и спросил:
– А чаю можно?
– Так, следствие в тупике…
Чай, как всегда, влился прямо в
– Приятно, что ты приходишь со своими бедами ко мне.
– Чего ж тут приятного? – вяло спросил Рябинин.
Рэм Федорович, одетый к ужину, провел ладонью по темному, с далекой игрой зари, галстуку и поправил воротник до блеска белой рубашки.
– Видишь ли, к человеку, к которому не хочется идти в горе, не стоит ходить и в радости.
Рябинин неожиданно и легко улыбнулся. Оказывается, не только чай умеет вливаться прямо в кровь; оказывается, человеческая мысль тоже умеет, а уж кровь доносит ее до нашей души. Не за этим ли он сюда и пришел?
Он коротко рассказал про бриллиант и смерть продавщицы.
– Да неужели ты к этому не привык? – удивился Гостинщиков.
– Разве можно привыкнуть к смерти?
– Привыкнуть можно ко всему.
– Нет, можно только притерпеться.
Рэм Федорович взял рюмку в тонкие сухие пальцы, сделал глоток и блаженно улыбнулся: хорошая музыка, красивая сервировка, марочный портвейн, рядом друг… Он сделал второй глоток и спросил еще тем, полевым голосом, когда один из них был коллектором, а второй – начинающим геологом:
– Как я тебя звал–то?
– Романтиком.
– Как ты меня звал–то?
– Циником.
Гостинщиков довольно кивнул, заостряя бородку частым поглаживанием ладони:
– Э, умерла свидетельница… Ну и что? И ты умрешь. Смерть естественна.
– Неужели естественна?
Рэм Федорович нацелил свою бородку–колышек прямо ему на грудь и смотрел прищуренно с высоты поднятой головы.
– Сережа, с этой мыслью человек смиряется еще в молодости.
Рябинин встал и прошелся вдоль книжного стеллажа. Книги, книги… По геологии, геофизике, геохимии, геотектонике… По математике, кибернетике, бионике… Эти книги его не очень интересовали, ибо они были о том мире, который поддавался исчислению. Землю и звезды, лучи и молекулы человечество подсчитает, взвесит вычислит. Душу бы не забыли…
– А старость естественна? – спросил Рябинин.
– Знаешь, Сережа, э, что такое пыль? Это бывшие крепчайшие горные породы. А ты спрашиваешь о человеческом теле.
– А подлость, глупость и разная дрянь – естественны?
– Э, Сережа, на своих кодексах ты поднаторел в софистике.
Рэм Федорович наслаждался: кроме сервировки, музыки и друга вырисовывался спор, которые он любил больше научной работы, а возможно, научную работу любил именно за споры.
– В чем же я софист?
– Перескочил с материи на социальность.
– Я хотел показать, что уж коли естественна главная подлость мира смерть, то остальные подлости тем более естественны.
– Восставать против законов природы, Сережа, позволено лишь богам.
– В смирении перед смертью есть что–то рабское.
И промелькнуло, исчезая…
…Человек, который находит смерть естественной, недостоин жизни…
Пронеслась. Иногда Рябинину хотелось поймать убегающую мысль – куда они бегут, уж не в космос ли? А иногда был рад этому стремительному исчезновению, ибо поймай он ее, не знал бы, что с ней делать.