Не плачь, казачка
Шрифт:
Тут выходит бабка старая с палкой и, не поднимая головы, сиплым голосом говорит:
— А шо цэ за крали на лавочке сидять, чи им дела ниякого нема?
— Нема, бабушка, нема! — ответила я.
Горе наше улетучилось, да его и не было. Ну что ж, что портрета не будет, и не надо…
Мы подрастали, и менялись наши задания. И лошадь запряжешь, и камыша привезешь. А распряжешь и поставишь ее, не забудь напоить и сенца дать. Потом печь истопить надо и приготовить еды на целый день, борщ, кашу, компот, а то и вареники, сырники. И хлеб испечешь — да стараешься так, чтоб на смех не подняли. До сих пор помню, как
И вот уже выход в поле. Как же там жарко! Как же трудно… Такое ядовитое солнце перед закатом — оно стоит на месте, пронизывает всех насквозь, аж под ложечкой становится удушливо. И как они, эти тетки, так быстро могут? Я не могу… Слезы давят… Деваться некуда, а до конца работы далеко. Солнце такое пыльное, неясное, как будто и само устало мучить людей… Но вот разогнулись, собрали инвентарь в кучу — и куда девалась усталость? Наверное, сознание избавления с такой силой охватывает тебя, что в каждую клетку вливается блаженная «смазка». А как к подводам пошли, немного и притворишься: на бричку-то сигануть — это уже игрушки.
Нет, устала, конечно, сильно нажарилась на проклятом пекле, но не это главное. Главное, что ты, как зубок в расческе, со всеми в одном ряду, в ряду, где тебя уважают, незаметно, но уважают.
Вот так мое поколение было втянуто в сознательный беспрекословный труд. Человек не человек, а полчеловека, если он не трудится. Это колдун, или блаженный какой, или не уважаемый никем тип, «сволота», как таких у нас называли. Так и шла наша жизнь, моих братьев и сестер, подруг и родителей, — все трудились.
Когда разъезжали по стране, видели труд молодежи и вникали в ее «ретивость». Почему так рвалась молодежь на ответственные и трудные стройки? Как блицтурнир в шахматах, так и здесь — кратчайший путь к осознанию себя личностью с именем, с гордостью, с собственной нужностью людям. Уж не говоря о дружбе, о веселье, об умении крепиться в трудную минуту. Хорошие ребята и девчата, по-моему, и сейчас трудятся везде.
К сожалению, так же, как одни люди неукоснительно научены жить трудясь, так существуют и другие индивидуумы, у которых начисто отсутствует тяга к труду. Как это — жить на зарплату? Зарабатывать деньги? Нет. Это надо много дуться, а денег все равно мало. Да вы что, смеетесь, это сколько же я жизней должен прожить, чтоб на все то, чего хочу, заработать? Нетушки! Я лучше буду химичить. Это, конечно, рискованно, но ведь деньга немедля течет в кейс — и вот уж не закроешь его…
Однако праздная жизнь, как сказал Макаренко, не может быть честной. Да, жизнь наша коротка, и надо, чтобы было в ней хорошо — и на душе, и дома, и на работе. Порой кажется, что такое невозможно, но к этому надо стремиться. Батюшки, ведь я бывала на банкетах, где снимался весь ресторан и еда накладывалась в четыре слоя, тарелка на тарелку, блюдо на блюдо, черная и красная икра оставалась нетронутой. И все — зажравшиеся, заетые, пузатые, с вросшими в пальцы кольцами любой цены. Не естся мне там и не пьется. Приду домой, разогрею борщ — и тарелочку с «бугром». Вот это еда! А ряженка? А кукуруза вареная, а овощи…
Вот я дружу
Тут как-то заболел неизлечимо хозяин, дядя Ваня, проработавший на фабрике всю свою жизнь. В молодости писаным красавцем был, работягой что надо — любимый всеми человек. Лежал он четыре месяца, не поднимаясь, жена сидела рядом. Тихо в доме. Умирающему под семьдесят, еще мог бы пожить. Приходят с фабрики, посидят, шепотком поговорят, принесут чего-то, а он улыбнется горькой улыбкой: дескать, зачем — пища не проходит…
Подруга получила телеграмму, звонит мне, мы первой электричкой туда. Заходим: дядя Ваня вытянулся и как будто заснул. Смерть не исказила лица, так и осталось оно красивое. Стал подходить народ, у стен ютятся, слезы вытирают, посматривают на дядю Ваню. Тихо.
Входит женщина его возраста с голосом мягким и добрым, запричитала:
— Отмучился, красавец ты наш, отмучился, дорогой ты наш! Сейчас мы тебя искупнем, беленькую рубашечку с черными брючками наденем. Как ты любил за столом сидеть: рубашечка беленькая, а брючки черные. Положим твою красивую головку на мягкую подушечку.
Все это женщина говорила довольно громко, и было как-то торжественно и гордо за дядю Ваню, за его фабрику, где он был рядовым техником.
— Идите пока в столовую, там посидите, а мы с Шурой будем купать его. Ребята! Двое мужичков, ну-ка сюда, мы одни не поднимем.
Процедура была недолгой, с добрыми приговорами фабричной подруги.
— У вас там готово?
— Так точно, — тихо ответил мужчина.
— Ну и хорошо, ну и понесли милого нашего, дорогого на подушечку, волосики причешем, ручки сложим как надо. Отработали ручки мозолистые, пусть отдыхают теперь.
Послышался гудок.
— Слышишь, Ванечка? Это гудит гудок твоей фабрики…
Похоронили. Поминки решили сделать в маленьком кафе.
Я немного забеспокоилась: денег-то сколько надо! Но не такой рабочий класс наш недогадливый, как-то так тихо скинулись, никто и не заметил.
Вся фабрика, меняясь, побывала и на похоронах, и на поминках. После кафе в доме собрались самые близкие, и я сижу. Как все свято, просто, недорого приготовлено! И вспомнила я то ресторанное стадо кабанов с животами и толстыми подбородками и четырехэтажный стол. Пишевики, вроде и не поймешь, откуда они, эти спекулянты… А мои — эти вот, где я сейчас сижу.
Такое настроение у меня бывает всегда, когда приглашают меня как знатока сельской жизни на встречу с колхозниками. На этих встречах никому не надо объяснять, что происходит в сельском хозяйстве. Но я, честно говоря, никогда бы не разделяла артистов, кого куда посылать выступать — к колхозникам или к рабочим. У них только место работы разное, у этих людей, а судьбы и души абсолютно одинаковые. Трудящиеся люди, они всегда мне дороги и трудом, и характерами, и чувством локтя.