Не позже полуночи
Шрифт:
— Твоя беда, Джинни, что ты никак не станешь взрослой. Живешь в иллюзорном мире, которого нет. Потому-то тебя и потянуло на сцену. — Голос отца ласковый, но твердый. — Наступит день, — добавил он, — и ты очнешься, содрогаясь от ужаса.
Утро выдалось дождливое, туманное, серое. Лучше такое, подумала она, чем золотое, ясное, как вчера. Лучше уехать сейчас на взятом напрокат «остине» со снующими по ветровому стеклу «дворниками», а потом, если повезет, сковырнуться и очутиться в кювете. Меня доставят в больницу, без сознания, в бреду я буду молить его прийти. И вот он у моей постели, на коленях, и, держа мою руку в своих, говорит: «Это я виноват. Зачем, зачем я заставил тебя уехать?»
Служанка ждала ее в столовой.
— Надеюсь, я буду иметь счастье, — сказал он, прощаясь, — вновь приветствовать вас в Беллифейне. Рыбная ловля — всегда такое удовольствие.
Когда Шейла доехала до столба с указателем «Лох-Торра», она остановила машину и под проливным дождем спустилась по раскисшей тропинке к озеру. Кто знает, а вдруг там окажется лодка. Шейла дошла до самого конца, постояла немного на берегу, вглядываясь в даль. Озеро было окутано туманом. Она с трудом различила очертания острова. Из камышей поднялась цапля и устремилась куда-то, летя над самой водой. А что, если раздеться и поплыть, подумала Шейла. Ведь я доплыву — обессилевшая, едва не утонувшая, выберусь на берег, проберусь через чащу к дому, подымусь на веранду и свалюсь у его ног. «Боб! Скорей. Это — мисс Блэр! Боже, она умирает!»
Она повернулась, поднялась по тропинке, села в машину, включила газ. «Дворники» на ветровом стекле засновали туда-сюда.
Когда я был и глуп, и мал,— И дождь, и град, и ветер,— Я всех смешил и развлекал, А дождь лил каждый вечер. [165]Дождь все еще лил, когда она добралась до Дублинского аэропорта. Первым делом нужно было сдать машину, затем взять билет на ближайший, по возможности, лондонский рейс. Ждать почти не пришлось. Очередной самолет вылетал через полчаса. Шейла прошла в зал отправления и села, устремив глаза на дверь, выходящую в зал прибытия, — а вдруг произойдет чудо: повернется вертящаяся дверь и из нее появится долговязая фигура без шляпы, с черной повязкой на левом глазу: «Хватит с меня шуток и розыгрышей. Этот был последним. Едем назад — на Овечий остров».
165
«Когда я был и глуп, и мал…»— Шекспир. «Двенадцатая ночь» (акт V, сцена 1).
Объявили ее рейс, и Шейла вместе с остальными пассажирами двинулась к выходу, оглядывая будущих попутчиков. Ступив на гудрон, она обернулась и бросила взгляд на провожающих. Какой-то верзила в макинтоше усердно махал платком. Нет, не он… Этот наклонился, чтобы подхватить ребенка. Мужчины в плащах и пальто снимали шляпы, укладывали «дипломаты» в сетки наверху — любой из них мог быть, но не был Ником. А вдруг… Когда она застегивала ремень, из кресла перед нею в проход высунулась рука, и Шейле на мгновение показалось, что она узнала на мизинце кольцо с печаткой. А что, если мужчина, сидящий сгорбившись в самом переднем ряду — Шейла видела лысоватую маковку, — сейчас обернется, посмотрит в ее сторону, и на лице с черной повязкой расплывется улыбка.
— Простите.
Огромный детина, явившийся к самому отлету, протискивался в соседнее кресло, наступая ей на ноги. Шейла
Тайное чувство удовлетворения согрело ей душу. Сколько еще? Несть числа, и дай им бог! Я это видела, я была там, я участвовала в деле. А ты, кретин, развалившийся в кресле рядом, ни о чем даже не догадываешься!
Лондонский аэропорт. Таможенный досмотр. «Ездили отдыхать? Сколько дней пробыли?» Показалось ей или инспектор на самом деле бросил на нее излишне пристальный взгляд? Нет, показалось: он пометил ее чемодан и повернулся к следующему по очереди.
Легковые автомобили, обгоняющие автобус, пока тот, лавируя в потоке транспорта, подруливает к остановке. Гудящие в высоте самолеты, прибывающие и отбывающие с другими пассажирами. Мужчины и женщины с потухшими, усталыми лицами, ожидающие на тротуаре, когда красный свет сменится зеленым. Она возвращалась в Театральную лигу всерьез и надолго. Но теперь уже не с тем, чтобы вместе с прочей актерской братией пялиться на доску объявлений в продуваемом сквозняками общем зале, а чтобы прочесть свое имя на другой, такой же, но висящей у входа за кулисы доске. И никаких «неужели я должна весь сезон делить уборную с Кэтти Мэттьюз? Безобразие! Я даже слов не нахожу!», а потом при встрече, фальшиво улыбаясь: «Хелло, Кэтти! Да, чудесно отдохнула. Лучше некуда!» Теперь она пройдет прямо в ту прокуренную каморку, которую принято называть «гримерной у лестницы», и эта паршивка, Ольга Брэтт, закрыв собою все зеркало и намазывая губы чужой — ее, Шейлы, или другой актрисы, но только не своей — помадой, встретит ее словами: «Хелло, дорогая. Ты опоздала на репетицию. Адам рвет на себе остатки волос. Буквально рвет и мечет».
Звонить из аэропорта домой, чтобы попросить миссис Уоррен, жену садовника, приготовить постель, было бесполезно. Дома пусто и одиноко. Отца там нет. Лишь воспоминание о нем — вещи, все еще неразобранные, книги, лежащие, как лежали, у кровати на тумбочке. Призрак, тень вместо живого присутствия. Лучше поехать на лондонскую квартиру — словно собака, ползущая в конуру, где пахнет только смятой соломой, которой не касалась рука хозяина.
В понедельник утром Шейла не опоздала на репетицию. Она прибыла в театр заблаговременно.
— Есть почта для меня?
— Да, мисс Блэр, открытка.
Только открытка. Шейла взяла ее. Открытка от матери, из Кап д'Эль: «Погода — бесподобная. Я чувствую себя куда лучше, вполне отдохнувшей. Надеюсь, ты тоже, и твоя поездка, куда бы тебя ни носило, тебе удалась. Не переутомляйся на репетициях. Тетя Белла шлет тебе сердечный привет, а также Регги и Мэй Хиллзборо, которые стоят со своей яхтой в Монте-Карло. Твоя любящая мамочка». (Регги был пятым виконтом Хиллзборо).
Шейла швырнула открытку в мусорную корзинку и отправилась на сцену, где уже собралась труппа.
Прошла неделя, десять дней, четырнадцать. Никаких известий. Шейла перестала надеяться. Она уже не услышит о нем. Никогда. И пусть. Главным в ее жизни будет театр, главнее хлеба насущного, любви и прочего, чем жив человек. Она уже не Шейла и не Джинни, а Виола-Цезарио и должна двигаться, мыслить, мечтать, не выходя из образа. В этом ее единственное исцеление, все остальное — прочь. Несколько раз она включала телевизор, пытаясь поймать передачу из Эйре, но безуспешно. А ведь голос диктора, возможно, напомнил бы ей голос Майкла или Мёрфи, всколыхнув в ее душе иные чувства, чем ощущение полной пустоты. Что ж, нет так нет! Натянем шутовской костюм, и к черту отчаянье!