Не встретиться, не разминуться
Шрифт:
— А вас это волнует?
— А тебя нет? — обозлился Уфимцев. — Всякая тыловая накипь поперла. Газетные писаки. Один раз съездил из Москвы в штаб фронта на два дня, а теперь он, видишь ли, ветеран! И некому завернуть ему оглобли. Ничему цены не стало: ни людям, ни фактам, — то ли от выпитого, то ли от возмущения лицо генерала побагровело, оттого еще более выделилась изморозь его легких волос и злее чернели молодцеватые брови. — Ты книгу мою читал? — вдруг спросил он.
— Какую?
— Значит, не читал. «Огненная стена» называется. Про эти события. Пять лет назад вышла, в Москве. И сразу же опровергатели нашлись. Одни примазываются, другие завистники, — говорил Уфимцев, густо сдабривая горчицей упрятанный в желе ломтик языка…
Петр Федорович гадал, чем может быть недоволен его собеседник. Чего недодали ему, чем обошли, чему еще завидовать
— Явился тут, понимаешь, плюгавый опровергатель-проситель, — продолжал генерал, заталкивая пухлыми пальцами салфетку за ворот, когда официант поставил перед ним тарелку и стал наливать в нее из горячего судочка жирную, помидорного цвета солянку. — Так я его, — Уфимцев махнул рукой, словно с силой сбрасывал что-то. — Нашел, понимаешь, время… Семья большая? — неожиданно спросил генерал.
Тон фразы вспомнился Петру Федоровичу. Так, походя, между прочим, но чтоб звучало по-отечески, заботливо спрашивали солдата большие начальники из штаба армии или политотдела, посещая роту перед наступлением, когда люди, измаявшись в окопах и землянках в долгой обороне, пересчитывали патроны, подвязывали куском кабеля отвалившуюся подошву, нарезали прямоугольнички для самокруток из читанной и перечитанной газеты…
— Один я. Овдовел, — ответил Петр Федорович.
— Вовсе один? — кивнул генерал на протез Петра Федоровича.
— Сын с невесткой. Живут отдельно. — И после паузы добавил. — Внук вернулся из Афганистана.
— Не так надо было… в Афганистане этом. Я-то знаю. С двадцать шестого по тридцатый я в Туркестане служил, басмачей ловил. Мусульманская природа — это тебе не устав строевой службы.
— А как надо было? — Петр Федорович задержал у рта вилку с куском мяса.
— Скоро тебе скажут. Всем скажут… Официант! — командно позвал Уфимцев, вылив в фужер остатки «пепси».
Подошел официант. Уфимцев велел подать счет. На прощание кивнул Петру Федоровичу и, ни на кого не глядя, заслоняя проход, втиснулся в дверной проем, на секунду остановился и крикнул Петру Федоровичу:
— Будешь в Киеве, заходи. А книгу прочитай… Телефон я тебе у дежурного администратора оставлю…
6
Алеша всегда считал своих родителей людьми порядочными, часто слышал, как осуждали чью-то подлость, неблагодарность. Они никогда не ссорились, не повышали голос. Деньги — зарплата обоих — лежали в незапиравшемся ящике письменного стола, это были деньги семьи, и каждый брал сколько нужно было, не ставя в известность друг друга. Разве что Алеша говорил: «Мама, я взял три рубля на шарики для настольного тенниса», или: «Папа, дашь мне девять рублей на кассету?..»
Родители охотно выполняли чьи-нибудь просьбы, даже хлопотные. К этим людям старались потом не обращаться со своими нуждами, чтоб не выглядело «я — тебе, ты — мне». Скажем, треснула чешская раковина — слесарь, набивавший сальник в кране, уронил в нее тяжелый гаечный ключ. Долго пользовались, заклеив трещину лейкопластырем. Купить новую было невозможно. И все же мама осторожно однажды сказала: «Юра, у тебя же лежал с воспалением тройничного управляющий базой стройматериалов». — «Неудобно», — ответил папа. Но раковина нужна. И выход был найден: вспомнили, что сестра коллеги работала товароведом на этой базе.
Характер отца иногда удивлял Алешу. Знал, что отец не позволял хамить себе, на прямую грубость отвечал жестко, чьему-то наглому напору противопоставлял неуступчивость, но почему-то мягко сникал, становился беспомощен, растерян, согласен, когда на него давил не кто-то конкретный, а нечто всеобщее, подчинявшие всех обстоятельства, официальное мнение, массовое послушание, которым один человек, считалось, противостоять не в силах…
Теперь, после возвращения, возникло что-то жалостливое к родителям, порой раздражавшее. Алеша старался умерить эти чувства. В чем он может упрекнуть отца и мать? Как и все, рос сытым, обутым, одетым. У кого-то джинсы итальянские, а у кого-то
Обо всем этом теперь не поговорить ни с папой, ни с мамой. Зачем загонять их в угол и слышать лепет оправданий? Вот с дедом — это можно. Пусть у деда, как и у родителей, свое время, но дед хоть верил в него, когда на войну уходил… С ним можно обо всем…
Да… Что-то произошло… Тот же дом, те же папа и мама… Стены в тех же обоях — в углу у окна вздувшийся кусок, куда не попал клей. Тот же неполированный югославский стол. Если наклониться, смотреть вдоль столешницы, на ней еще заметно несмывающееся пятно от пролитого вина во время проводов в армию. В ванной те же, отслоившиеся на вытяжной трубе от жара серебристые лохмотья эмали. И та же на кухне черная от времени и въевшегося жира «лапа», ею мама снимала с плиты сковороду. И в чуланчике на гвозде тот же ярко-красный тренировочный костюм, черно-белые кроссовки. Все это давно сошло с размера, было привезено ему родителями из Алжира, где они работали три года в каком-то госпитале, оставив Алешу с бабушкой и дедушкой…
Ничего не изменилось и в его комнате: полки с книгами, кассетный «Панасоник» (тоже из Алжира), в ящике письменного стола целлофановый пакет с запасными штеккерами и предохранителями…
По-прежнему отец, придя с работы, суется на кухню, заглядывает в кастрюли на плите и, потянув носом, весело спрашивает: «Чем нас сегодня угощают?» И при этом посматривает на Алешу. Или распечатав пачки сигарет, укладывая их под подоконником на отопительную батарею, знакомо сетует, обращаясь к Алеше: «Не пойму, как они впитывают влагу. Ведь смотри: фольга да еще картон и целлофан…» Обычные слова. Как прежде. Но сейчас даже в них Алеша улавливал какую-то фальшь, заигрывание, желание отца что-то напомнить ему, внушить, что ничего не изменилось. «А ты бросай курить, и сушить не надо будет!», — отвечал Алеша, поскольку ответить что-то надо, и перехватывал понимающий сочувственный взгляд мамы, посланный отцу…
Натянулся какой-то нерв, по душам прошла невидимая трещина, все напряглось, словно с возвращением Алеши в квартире поселился незнакомый человек, и теперь шло взаимное узнавание…
Вскоре Алеша с удивлением понял, что отец как-то робеет перед ним, странно заискивает. И стало жаль его, доброго, бесхитростного. Но что-либо изменить сразу казалось невозможным, не бросишься на шею: «Прости, папа, мне надо прийти в себя, понять, что происходит тут, в вашей жизни, в этом городе, со всеми в этой стране». Выглядело бы неискренним, а, главное, потребности такой Алеша не ощущал. Потом возникло новое — отец порой говорил: «Сынок, мне нужно с тобой посоветоваться». Или — мать: «Юра, спроси у Алеши». Алеша вскидывал глаза и недоумевал, чего же от него ожидают эти двое взрослых людей, прежде дававших советы ему. «Не перенести ли нам полки с книгами из твоей комнаты в столовую, твою старую тахту выбросить, а поставить там диван-кровать?» — Юрий Петрович улыбался, но уголок губы вздрагивал. Алеше было совершенно безразлично, что будет в его комнате: старая жесткая тахта, покрытая зелено-желтым шотландским пледом, или новый диван-кровать. Но ответить полагалось, чтоб не обидеть. И он отвечал: «Оставим тахту. Чего ее выбрасывать? Диван, наверное, мягкий, а я люблю спать на жестком».