Небесная станция по имени РАЙ
Шрифт:
– Забудем, профессор. Постараемся забыть. Но так больше не надо…
Больше всего Максимилиан Авдеевич опасался, что всё это каким-то образом дойдет до комиссии в Париже. Уже где-где, а там не терпели ни антисемитизма, ни плагиата – ни в каком виде.
Но вроде бы эта беда минула Свежникова, во всяком случае, никто его ни в чем больше не упрекал. Он, лежа уже в санатории на обследовании, с испугом думал, что всякое признание, всякая амбиция столь же неустойчива во времени, как и всякая неприятность: сегодня они есть, а завтра их и след простыл.
Вострикова ректор убедил забрать заявление назад и даже повинился перед ним, что не выступил сразу на том совете в качестве справедливого третейского судьи.
– Вы
– Он на обследование лег, чтобы избежать ответственности за свои слова, – продолжал горячиться Востриков. – Да вы разве не видите, он ведь это не просто о своих ученицах, девочках, между прочим, на редкость талантливых, сказал, он целый народ испачкал! За что! Что они ему лично сделали!
Всё же Востриков остался. Он никому ничего не объяснял, к разговору этому никогда не возвращался. А длительное отсутствие на занятиях Свежникова и вовсе успокоило людей. Его «лабораторию» разобрали в другие мастерские, а сестрицы Авербух попали к Вострикову. Они знали о том, что случилось и что Сашка чуть было не хлопнул дверью из-за них, но даже не намекнули ему на то, что благодарны за его заступничество.
Между собой, однако, об этом поговорили.
– Приятно все-таки, Сарик, – томно вздохнула Женя. – Хороший он, этот наш Сашка!
– Приятно, Женюля! А вообще-то нормально, – задумчиво ответила Сара, – иначе-то как? Вот ест человек через рот, а испражняется через… Ну, ты понимаешь! Что же его надо за это благодарить, что он наоборот не делает? И Сашка сделал как положено, показал куда и что. Иначе ведь и невозможно было. А вот Максимилиана жаль! Он что-то там перепутал… Не туда кусок понес…
Сестрицы разом рассмеялись и больше к этому разговору возвращаться не стали.
Результатов конкурса в училище почти никто не ждал, потому что победа профессора Свежникова была настолько определенной, неминуемой, что это походило на голосование с одним кандидатом, то есть, если придет голосовать один лишь он и проголосует конечно же за себя, то он и выиграет. Так же думали и в столичном руководстве, успокоенные тем, что скандал унялся и профессор тихо ждет в санатории своей счастливой участи.
Открытых надежд не выражали и соискатели. Они, правда, все в душе отчаянно надеялись на победу, потому что в творчестве невозможно существовать без амбиций. Творчество – это, собственно, и есть амбиции в своем «сухом» остатке, это выжимка из человеческой самонадеянности, честолюбия и безграничной веры в свои таланты. Не будь этого, не было бы тех бриллиантов, которыми одаривают нас лишь единицы. Всё было бы скучно, почти по-канцелярски тускло и так же плоско, как какой-нибудь казахский солончак.
Соискатели ходили будто тени, не поднимая друг на друга глаз, потому что боялись увидеть в них жалость или, что еще хуже, недобрую ревность, а ведь более чем за полтора годы учебы они ни разу не конфликтовали, ни разу не желали друг другу неудачи. Это было особым испытанием на прочность их душевных качеств, которое чуть было не поколебал неожиданный приём их учителя профессора Свежникова.
Сам же он вел себя в санатории очень беспокойно, потому что ему снились сны, в которых впереди его по гаревой дорожке бежали дети с лицами студентов его «лаборатории малых талантов», а на трибуне неистовствовали те же люди. Он старался разглядеть среди них сестриц Авербух, но их нигде не было. Вот это более всего и беспокоило профессора. Еще он видел старого белоусого металлурга с его картин, который вместо того, чтобы вертеть в огненном печном жерле раскаленным шестом, грозил ему пальцем и улыбался знакомой улыбкой: так
«Боже! – с ужасом думал профессор, расхаживая по подтаявшим ранней весной дорожкам санаторного леса. – А если проиграю! Старый дурак! Какой позор!»
Но тут же он встряхивал головой – да не может такого быть! Кто он и кто они! Малые таланты! Почти провалившие вступительные экзамены! Он подобрал их, как сор, который вот-вот бы вымели на улицу. Да разве ж можно такое! Потом, там же гранты! Сотни тысяч! А может быть, даже и больше? Миллион или несколько миллионов? Что они с ними, эти дети, будут делать? Они ведь не знают, что это такое, как не знают, какую власть, какую значимость всё это способно дать. Да и потом у них вся жизнь впереди, а что у него? Годы старости, немощи, забвения…
Но Свежников тоже был человеком творческим и так же, как самый малый и слабый его коллега, подвержен обыкновенной самонадеянности, амбициям и приступам веры в свои силы. Это и спасало от чрезмерных волнений, которые могли бы вызвать у него даже какой-нибудь инфаркт или еще что-то совсем уж неприятное.
Но он постепенно успокоился, взял себя в руки и теперь рассуждал так: «Обойти меня не посмеет никто. А тот, кто всё же рискнет, пожалеет об этом десяток раз. Тут не только мои интересы, здесь интересы очень сильных людей, которые не потерпят, чтобы большие деньги и большая слава прошли, не коснувшись их».
Эту мысль в нем поддержал случайный знакомый, тоже попавший в столь необычное, раннее весеннее время в санаторий в районе знаменитого Звенигорода, принадлежащий высшим властям в стране. Свежников разоткровенничался с ним, потому что ему требовался умный собеседник и его нервы были на пределе. Они сидели на скамье, на одной из вычищенных до влажного асфальта дорожек, запахнувшись в теплые зимние пальто, нахлобучив меховые шапки.
– Ваши волнения, академик, – так называл его с намеренным нажимом на непривычный пока еще титул (он ведь совсем недавно был ему дарован) новый знакомый, – совершенно беспочвенны. Подумайте сами, Максимилиан Авдеевич, да разве в Париже думают иначе? Разве там нет такого понятия, как авторитет власти и людей, эту власть поддерживающих? Посмеют ли там поколебать основу основ любого правления? Это ли не скажется потом на них во всех отношениях? И потому, что сами когда-нибудь вкусят такие же горькие плоды, упавшие с деревьев на землю, и потому, что коммерческие силы в их стране сразу почувствуют сложности у нас в Москве, потому что их власти будет отомщено. А как же! Вы так с нами, с нашими авторитетами, так платите по счету теперь! Такое, господа, не прощается. Они это очень хорошо знают. Мне известно многое… да и опыт у меня…
Его собеседник – невысокий, умеренного телосложения и умеренного возраста, как он сам о себе сказал – представился председателем совета директоров крупного финансового объединения Игорем Ивановичем Малышевым. Модные очки с диоптриями в дорогой золоченой оправе, темно-русые волосы с седеющим густым ежиком, старорежимная аккуратненькая бородка с легкой проседью, подстриженные усики, тонкая полоска чуть отросшей щетины, соединяющая бородку с висками, щеки и лоб, загорелые не под нашим солнцем, но все же именно теперь, когда здесь сильного солнца нет, нос, как молодая картошка, прозрачные, серые и в то же время умные, выразительные глаза – всё это делало Малышева похожим на образованного, небедного дворянина начала двадцатого столетия, хотя и теперь вновь появился этот вроде бы славный тип русских мужчин. Разве что во взгляде его было что-то настораживающее, даже пугающее своей затаенной безответностью: не то какая-то задняя мысль, не то неуверенность в том, что его примут именно таким, как он хочет, и не усомнятся в нем, не то что-то еще, скрытое в его биографии, в происхождении, в тайных его пороках.