Небесный летающий Китай (сборник)
Шрифт:
«Но к чему же тогда?…»
«Они просто есть, без причин, отдельная группа. Они отгорожены непроницаемой стеной, они статичны, без них нельзя. Ты ощутишь».
Я ждал, когда меня отведут в камеру или палату, где изменяют людей; ничего другого представить не удавалось. Но мы все шли, дело затягивалось; от меня словно ждали чего-то, что могло произойти сейчас или через столетие, но что-то я должен был сделать; их терпение было неистощимым, они не могли или не хотели ускорить события. А может быть, мне было нечего делать, все состоится само собой, и никто
«Но если нет матерей, одни отцы… то как же? Мужчины и женщины, близость?»
«Близости нет», – Наташка покачала головой.
«Но как же тогда?…»
Она посмотрела на меня очень серьезно. Ни разу не мигнув, произнесла:
«Ты вообще не представляешь, что это такое. Ты узнаешь, как это бывает, когда мы полетим вчетвером».
Я представил себе крошечную скорлупу, летящую в беззвездном бархатном мраке к неприступной платформе, единственной в мире алой точке, одиноко горящей в пустоте – к Небесному Летающему Китаю. Я догадывался, что провел здесь уже тысячу лет, и решил согласиться. Хотя меня никто об этом не спрашивал.
Пара-сёнок
Я отражаюсь из зеркала.
Они одолели меня.
Разговор шел о старинной картине, изображавшей двух господ за карточной игрой. В картине скрывался подвох, ключом к которому были тщательно прорисованные детали – вплоть до потертости на пиковом тузе. Резное бюро, канделябры, сумеречное оконце и зеркало, самое любопытное. В зеркале исправно отражалась комната, но только не игроки. Вместо них там стояла в дверях неразличимая темная фигура, и этой фигуры, в свою очередь, не было в комнате, где шла игра.
Если предположить, что художник изобразил «реальную» комнату, то игроки неизбежно оказывались призраками, поскольку не отражались в «реальном» зеркале. Таким образом, право на реальное существование оставалось за зеркальным силуэтом, то есть кем-то вне пространства полотна; выражаясь точнее – за мною, его созерцающим.
Восхищенный, я выпалил все это как на духу, волнуясь и путаясь в громоздких словах:
– Этот шедевр… архисерьезнейшая, квазипроблемная работа…
Сказав так, я прикусил язык.
Говорил не я, говорил мой дядя, обожавший превосходные степени.
Общество взирало на меня в надежде, что я продолжу. Но я, прищемив бесу хвост, никак не мог разобрать, где кончается он, и начинается я.
Мой собеседник вздохнул и переменил тему. Обращаясь уже не ко мне, он завел речь об Антониони.
Кое-кто улыбался – недолго; вскоре про меня забыли.
«Дядя, – сказал я себе, поводя спиритуальным носом и беря серный след. – Дядя, не прячься, скотина. Покажись, я знаю, что ты здесь. Какого дьявола ты ко мне привязался».
«Да я пашу, как вол! – взвился мысленный дядя. – Да я как вол! Да я вол! Даявол! Даявол!»
Это уже был не дядя. Голос звучал очень знакомо, и я напрягся, стараясь понять, где я его подцепил.
«Квази, квази, квази», – забормотал дядя, обнаруживая свой субличностный неполноценный характер.
Типичное
Но если все гладко, они расцветают кричащими грядками давних фраз и забирают власть. Все без исключения люди, представлявшие для меня хоть какую-то значимость, сочли своим долгом нагадить и пометить территорию вида, за которую с ослепительной наглостью приняли мое почтительное сознание. Робея перед их апломбом, я сам открывал ворота, и они проходили, располагались, как у себя дома, и, насорив, покидали меня. Все, что было в них достойно вечности – их грязные ботинки. Носителей не станет, когда я еще буду жив. Они продолжатся в моих полуосознанных высказываниях и будут вещать миру моими устами. Иных уж нет. Мама, папа, баба-деда – все того-с, а голоса остались. Они указывают, направляют, запрещают, выговаривают, сыплют шуточками и поют колыбельные песни.
Некоторые живы – тот же дядя.
Что хорошего нашел я в его претенциозных, выспренних выражениях? Зачем они легли мне на душу так легко; с чего так усвоились, словно их ждали?
«Никаких квази, – сказал я свирепо. – Я тебя поймал, ошметок. Я не говорю „квази“, не говорю „архи“. Это твои словечки.»
Дядя молчал. Поимка – действенное средство, но устраняет одного пойманного, тогда как не пойманных и не узнанных – легион.
Я разрешил себе вернуться к беседе. Я не любил Антониони, и у меня был заготовлен маленький спич.
– Не знаю, не знаю, – заметил я. – Стоит мне услышать это имя, как просыпается желание написать небольшой сценарий. Вот вам краткое содержание: у Менструеллы середина цикла. Однако окружающие Менструеллу роботизированные самцы отговариваются пресными любезностями и продолжают строить нефтяные вышки.
«Менструелла». Это, черт возьми, тоже чужое, в недобрый час приобретенное словцо. Я моментально узнал одного старого пакостника, который жил по соседству и донимал меня гадостями при каждой встрече.
Конечно, этим словом я все испортил.
– Вы слишком суровы, – ответили мне с нескрываемой досадой. – Наверно, вам ближе американский кинематограф или поздний Гайдай.
Я пришел в буйство, и мой язык принялся говорить от себя – от них, нимало не заботясь о моем собственном вкусе.
– Наверно. В Америке Гран При не «Оскар», а бронзовый мудозвон, тогда как призер – комедия «Космический Сортир». Вообще в американском кинематографе меня давно занимает тема финального совокупления. Весь трах в конце фильма – заслуженный; победил – можешь размножиться. Мы-то, дураки, ищем здесь символы и метафоры, а они понимают это буквально. А в нашем фильме любовный финал – условность, типа мерси или чао, потому что размножатся и без права, а если получат право, то назло его извратят и трахнут противоестественного партнера противоестественным способом.