Нефть
Шрифт:
Впрочем, это была лишь вершина айсберга — огромной глыбы холодной ненависти, которая с недавних пор барражировала в темных водах общественного подсознания. В основании крылись упорные слухи о том, что именно этот эксцентричный женоподобный чиновник — главный идеолог и разработчик всех политических подлостей, которые вменяли в вину младореформаторам, от Беловежского сговора до передачи японцам островов Курильской гряды.
Уже смеркалось, за окнами в густой зелени деревьев запел соловей. Правительственная резиденция «Волынское-2», больше известная как «ближняя дача Сталина», утопала в зелени и создавала настроение действительно —
Трудно было поверить, что рядом, за зеленым забором, в нескольких десятках метров, — центр мегаполиса со всеми полагающимися прелестями большого города, и бесконечный поток машин проносит мимо, по Кутузовскому проспекту, десятки тысяч людей.
Искренне наслаждаясь трелями соловья, Патриарх чувствовал себя прекрасно. Он давно жил на свете и научился радоваться мелочам. А вернее, жизни — в самых простых и — казалось бы — малосущественных ее проявлениях. И полагал это умение ценным. Едва ли не самым ценным — из множества приобретенных за долгие годы жизни… Кроме того, он просто любил «Волынское».
Здесь, в этом тихом уютном кабинете, многие годы беседовал с разными людьми на разные, но почти всегда судьбоносные — как принято говорить — темы. Шли годы, менялись собеседники, содержание бесед, а «Волынское» оставалось неизменным, а он оставался неизменным его обитателем. И это было хорошо. И ради одного только этого стоило вести все те хитрые и сложные беседы, расставлять капканы и изобретать хитрые ловушки. Заведующий сектором, потом — отделом, потом — секретарь ЦК КПСС и член Политбюро, теперь он числился видным деятелем команды реформаторов, идеологом демократических реформ и страстным обличителем коммунистических зверств.
Сейчас его конфидентом был вчерашний преподаватель философии из маленького уральского городка, который — в недавнем прошлом — мог разве что лицезреть хорошо отретушированный портрет Патриарха в пантеоне членов Политбюро на стене в парткоме и просто обязан был законспектировать и разъяснить студентам основные положения его, Патриарха, выступления на очередном пленуме ЦК КПСС.
— Это, разумеется, само собой, иначе каждому из нас следовало бы сейчас написать заявление об отставке.
Патриарх отчетливо нажимал на «о», отчего даже самые банальные фразы в его устах звучали живо и как-то особенно значимо. Как откровения какого-то былинного сказителя или — по меньшей мере — пожилого, мудрого крестьянина, со своей — доступной не каждому — правдой и собственным глубоким и точным пониманием природы происходящего.
Злые языки утверждали, что долгие годы, проведенные в Москве, в номенклатурной цитадели партийной империи — на Старой площади, давно и намертво вытравили из речей Патриарха даже намек на какое-либо просторечие. И в прошлой своей, цековской жизни он изъяснялся совершенно так же, как все партийные бонзы той поры — казенно и тускло, будто заученно излагая наизусть очередной документ очередного пленума.
«Заокал» же много позже, когда, вместе с модой на яркие галстуки и пространные речи «без бумажки», возник в партийных эмпиреях спрос на некоторую — впрочем, строго лимитированную поначалу — оригинальность и самобытность.
Впрочем, как там оно было на самом деле, сказать наверняка теперь не мог уже никто.
— Безусловно. Безусловно так.
Госсекретарь картинно взмахнул тонкими руками, изобразив в воздухе какую-то сложную фигуру, и
«А вот нечего было разводить политесы по поводу доверия и заслуг, мил человек. Нет потому что ни того, ни другого. Да и откуда бы взяться? Теперь будешь ходить вокруг да около, потому что начал за здравие, а говорить-то собрался за упокой. Оно и боязно. Ну, как я отсюда — да прямиком к Нему. Не веришь. Боишься. Ну да, деваться-то тебе все равно некуда… Обождем».
Патриарх и впрямь — будто бы — приготовился к долгому ожиданию. Прикрыл глаза тяжелыми, дряблыми веками, то ли по-старчески коротко задремав, то ли в задумчивости разглядывая круглые блестящие носы своих добротных старомодных ботинок. И стал похож на большого флегматичного пса. Пауза затянулась. И Госсекретарь решился.
— Сегодня у нас есть горькое и тревожное понимание того, что в ближайшее время во властной команде могут произойти радикальные кадровые перемены. Никого из нас — полагаю — нельзя заподозрить в сугубо личностном, меркантильном стремлении удержаться у власти и сохранить за собой высокие государственные посты. Никого из нас, полагаю… В то же время мы отдаем себе отчет в том, что, начиная системные преобразования, приняли огромный груз ответственности и целый ряд самых серьезных обязательств, выполнение которых — есть требование долга. И чести. Реформы, начатые нами…
Он говорил медленно, растягивая слова более, чем обычно, потому что взвешивал и подбирал каждое — сомневаясь в верности выбора даже в тот момент, кода слово уже срывалось с губ. Оттого окончания фраз интонационно взлетали вверх, будто, ничего не утверждая, Госсекретарь задавал бесконечные вопросы. Никого из нас, полагаю, нельзя заподозрить? Выполнение обязательств есть требование долга? И чести?
— Да уж, чести…
Патриарх, не сдержавшись, усмехнулся — будто бы — про себя. Но бескровные губы слабо дрогнули, сложившись в непонятную гримасу. То ли осуждение. То ли просто — старческая привычка, размышляя, жевать губами. Госсекретарь оборвал фразу на полуслове, притом — не без некоторого облегчения. Он полагал, что сказал уже достаточно, чтобы рассчитывать хотя бы на реплику, слово или даже междометие, из которых можно было бы понять позицию собеседника. Пусть и в самых общих чертах. Пока же он играл втемную. Патриарх наконец заговорил.
— Вряд ли он сейчас пойдет на смену кабинета. Позиции в парламенте не те… Там затевают свои игры.
— Кабинета — нет.
— Да, это он, безусловно, понимает. Но избавиться персонально… От кого?
— Гайдара, Шахрая, вашего покорного слуги. Возможно еще — Федоров и Нечаев.
— Ну, это ненадолго.
— То есть?
— То есть — ожидания либеральных преобразований, причем — радикальных либеральных преобразований — в обществе еще довольно сильны. Реформаторы известны наперечет, поименно. Каждая из названных фигур — едва ли не знаковая.