Неизвестный Солженицын
Шрифт:
Ссылаясь на такого-то пошиба источники, Солженицын пытается уверить читателя в правдивости историй, достойных Феклуши-странницы из «Грозы» Островского. Пишет, например, что в конце двадцатых годов «от Кеми на запад заключенные стали прокладывать грунтовой Кемь-Ухтинский тракт». И вот «рассказывают», мол, что однажды «роту заключенных около ста человек ЗА НЕВЫПОЛНЕНИЕ НОРМЫ ЗАГНАЛИ НА КОСТЕР — И ОНИ СГОРЕЛИ!». [144] А в другой раз (опять же «рассказывают») тоже за невыполнение нормы взяли да заморозили в лесу сто пятьдесят человек. [145] Итого — 250 заключенных-строителей как не бывало! В третий раз уже безо всякого упоминания о невыполнении нормы сообщается, что просто от нечего делать, для развлечения взяли и расстреляли за три дня 960 человек. [146] Интересно, кто же за погибших выполнял их норму и как строительство шло дальше, — или это никого не интересовало? Едва ли…
144
«Архипелаг», т. 2, с. 54.
145
Там же.
146
Там же, с. 381–382. Для правдоподобия измышляются кое-какие реалии, например, что среди убийц, мол, «большинство были грузины» что орудовали они почему-то «кольтами», что погода стояла отменная,
Если читатель думает, что на таких «рассказах» да «слухах» наш автор истощил свою фантазию, то ошибается. У него еще много чего в запасе. Например: «Прошел слух в 18 — 20-м годах, будто Петроградская ЧК и Одесская своих осужденных не всех расстреливали, а некоторыми кормили (живьем) зверей городских зверинцев». [147] В 1918 году Александр Исаевич едва родился и умел только титьку сосать да ножками от неудовольствия сучить, когда намокали пеленки, так что ужасающего слуха — а в ту пору еще и не такие байки кое-кто распространял о молодой власти — он тогда слышать и осознать не мог. Видимо, только этим и объясняется его неуверенность в данном случае! «Я не знаю, правда это или навет…». [148] Не знает и за полным отсутствием фактов доказывать ничего не берется, но распрощаться с таким слухом (или собственной выдумкой) ему было бы ужасно досадно, словно это осыпанная бриллиантами золотая табакерка, подаренная лично Геббельсом. И потому, не выпуская табакерку из рук, он говорит: «Я предложил бы им (т. е. тем, кого солженицынский слух изображает чудищами. — В.Б.) доказать нам, что это невозможно». [149] И ведь то ли не боится, то ли не соображает, что в ответ могут ему сказать, допустим, следующее: «Вы, Александр Исаевич, как известно, выражали готовность ради своих целей пожертвовать собственными детьми (подробно об этом — ниже). Так вот, прошел слух, что когда вы жили в Кок-Тереке, то имели внебрачного ребенка и, ликвидируя там все свои дела перед отъездом в Центральную Россию, не желая почему-то оставлять после себя никаких следов в Казахстане, вы взяли это невинное дитятко, зажарили да съели. Докажите, что это не так!» Можно себе представить, как бы взвился при этих словах обличитель, как бы сперло у него в зобу дыханье…
147
Там же, т. 1, с. 492.
148
«Архипелаг», т. 1, с. 492.
149
Там же.
Наконец, о бесчисленных цифрах. Казалось бы, уж кто-кто, а математик должен и уважать их, и конкретно представлять в каждом случае, что именно за ними стоит. Но куда там! Мы уже видели, цифры сыплются из-под пера нашего математика, как из рога изобилия, и все — перекошенные, деформированные, уродливые, калечные… Даже наблюдая явления и вещи в непосредственной близи, он не может дать их достаточно четкую цифровую характеристику. Так, на одних страницах «Архипелага» (т. 2, с. 77, 81) уверенно заявляет, что в Экибастузском лагере, где он сам находился, было 4 тысячи заключенных, а на других (249, 265, 275, 288) столь же уверенно — что 5 тысяч и даже (с. 12) — около 6. Чему же верить?
Ему ничего не стоит любую цифру вывернуть наизнанку. Например, рассказывает о якобы имевшей место ничем не вызванной стрельбе охраны по заключенным, в результате чего 16 из них были ранены. Это на странице 301 третьего тома, а на странице 331 эти 16 раненых уже фигурируют как «убитые 16»!
Последний случай похож на сознательный фокус, построенный в расчете на невнимательность читателя. И то сказать, такому ли человеку брезговать подобными фокусами! В своих целях он фальсифицировал даже цифру населения нашей страны: писал, что к концу 1941 года под властью немцев было уже «60 миллионов советского населения из 150», т. е. потеряли, мол, за такой короткий срок уже едва не половину людских ресурсов. На самом деле наше население составляло тогда около 195 миллионов. В другом случае он пишет о 1928 годе, о поре индустриализации: «Задумано было огромной мешалкой перемешать все 180 миллионов». [150] В действительности тогда население страны было около 150 миллионов. Иначе говоря, в одном случае ему хотелось сгустить краски путем уменьшения цифры, и он запросто уменьшает ее на 45 миллионов, в другом для этой же цели надо было цифру увеличить, и он ее без колебания увеличивает на 30 миллионов. Так что ±30–45 миллионов для него никакая не проблема. И подобным образом он ведет себя всюду, в любой сфере, где пытается оперировать цифрами. Скажем, вздумалось ему преуменьшить трагедию «кровавого воскресенья» 9 января 1905 года, когда обильно пролилась кровь рабочих Петербурга, и он пишет, что, мол, тогда «было убито около 100 человек». [151] А это — преуменьшение числа убитых в десять раз, да еще было свыше двух тысяч раненых, о которых историк-математик вообще умолчал. Любопытнейшие фокусы такого рода показывает факир Александр на тему тюремно-лагерного быта. Пишет, например, что одну группу заключенных везли «из Петропавловска в Москву», и что путь этого поезда продолжался три недели, и что в каждом купе — «обыкновенный купи-рованный вагон» — было по 36 человек! [152] Тут все, как гово-рится, дает обильную пищу уму. Во-первых, какой Петро-павловск? Ведь их два — в Казахстане и на Камчатке. Судя по времени пути, можно предполагать, что подразумевается второй. Но это, как известно, морской порт, и прямого железнодорожного сообщения с материком у него нет, так что заключенным предстояло прежде пересечь воды Тихого океана да Охотского и Японского морей, прибыть в Приморский край, а уж потом, допустим, из Владивостока… Однако здесь новая закавыка: непонятно, зачем через просторы океана, двух морей и всей страны везли такую пропасть заключенных в столицу, где, по многократным уверениям Солженицына, их и без того было тьма? Разве не в обратном направлении обычно везли их? А если допустить (намек такой есть), что это были люди каких-то редких, ценных и нужных Москве специальностей, то разве не постарались бы везти их в человеческих условиях, ну, по крайней мере хотя бы в таких, чтобы доставить в пункт назначения живыми? Ведь 36-то человек в четырехместном купе не только три недели, но и нескольких часов прожить не смогут: передавят друг друга и задохнутся. Да и как их туда запихать? Разве что предварительно отрубив руки да ноги и уложив как дрова в поленнице. Но без рук и ног зачем они были бы нужны в Москве?
150
«Архипелаг», т. 2, с. 69.
151
Там же, т. 3, с. 346.
152
«Архипелаг», т. 1, с. 492.
В приведенном примере, как видим (36:4=9), Солженицын рисует девятикратное превышение над тем, что полагается. Но это для него совсем не предел. Далее он рассказывает о тюрьмах, в которых будто бы сидело по 40 тысяч человек, «хотя рассчитаны они были вряд ли на 3–4 тысячи». [153] Тут уже превышение раз в 10–13, если не больше, т. е. как бы в одно купе наш математик утрамбовывает уже человек по 40–50—55. Потом мы выслушиваем его информацию еще об одной тюрьме, где «в камере вместо положенных 20 человек сидело 323». [154] В 16 раз больше! Затем: «в одиночку вталкивали по 18 человек». [155] Значит, 18-кратное превышение. Рекорд? Нет! Читаем еще: «…Тюрьма была выстроена на 500 человек, а в нее поместили 10 тысяч». [156] В 20 раз больше! Вот уж это, кажется, солженицынский рекорд в данном виде упражнений, ибо если перевести все в купейное исчисление, то получится 80 человек в одном купе!
153
Там же, с. 447.
154
Там же, с. 530.
155
«Архипелаг», т. 1, с. 134.
156
Там же, с. 536.
Разумеется, сам он, как мы знаем, в таких купе не ездил, в подобных камерах не сидел, в похожих тюрьмах не был и ничего подобного не видел своими глазами, но — «Говорят… Отчего ж не поверить?». [157] Иногда, поведав об очередном «купе», он рекомендует читателям: «Прикиньте, разместитесь!». То есть предлагает произвести, как выражаются юристы, следственный эксперимент. Дельно. Но почему бы и самому вместо ссылки на «говорят» не произвести хоть один какой-нибудь экспериментишко? Допустим, с утрамбовкой купе живыми людьми трудновато, — где найти несколько десятков желающих изведать такую пытку? Но вот случай гораздо проще. Уверяет, что в лагерях царил среди заключенных дикий разгул блуда. Ну, поверить в это трудно, ибо в других местах «Архипелага» он же сам без конца твердит об изнуряющем труде, о голоде, о болезнях и т. д. — до любовных ли здесь утех? Но автор настаивает и приводит такой пример. В одном, дескать, лагере между его мужской и женской частью столбы с колючей проволокой под током шли только в один ряд, т. е. не было между частями прогала, и соприкасались они непосредственно. И вот вам: «Говорят (сам-то опять, конечно, не видел! — В.Б.), ненасытные туземцы (так он именует товарищей по несчастью. — В.Б.) сбивались к той проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты». [158] Тут редко кто не скажет: «Полно, Александр Исаевич. Побойтесь Бога!» Во всяком случае, на сей раз следственный эксперимент, проделанный лично, был бы весьма желателен да и уж очень прост. Действительно, из недомашних реквизитов требуется одна лишь колючая проволока, но она как раз у Солженицына есть (снял с забора вокруг имения), а все остальное, что называется, под руками. Так вместо того, чтобы другим-то советы давать, натянул бы, дружок, снова проволоку (для полноты эксперимента хорошо бы предварительно поголодать с недельку, а по проволоке пустить ток, но — необязательно), поставил бы с той стороны кого надо как надо, и — «не переступая черты», благословясь (покажем себя, Саня!) — во все тяжкие!.. Конечно, наличие колючей проволоки не исключает возможности досадного членовредительства, но зато как эффектно можно было бы потом затыкать глотку всем этим фомам неверующим: «Никогда я не буду судить о делах, о которых недостаточно знаю». [159]
157
Там же, с. 134.
158
Там же, т. 2, с. 241.
159
Из выступления по французскому телевидению 9 марта 1976 г.: «Это дело я сам проверил, сам испытал — реальнейшая штука!»
Тема требовала от автора чистой совести, чутких рук и основательных знаний. А Солженицын своим невежеством, верхоглядством да злобностью только изгадил ее, многие трагические аспекты профанировал, да и просто подал в кощунственно-комическом свете. Ничего иного у него получиться и не могло, ибо все это для него не боль, не трагедия, а лишь повод для краснобайства да саморекламы, похвальбы да излития желчи.
ВОРОБЕЙ И КУКУШКА
Видимо, есть необходимость восполнить пробел в отношении и других произведений Солженицына, которых мы в ходе повествования касались лишь мельком. Думается, это можно увлекательно сделать посредством краткого изложения взглядов и суждений по данному вопросу некоторых других литераторов, иные из коих наблюдали его гораздо ближе и дольше, чем я. И тут первым следует назвать, конечно же, критика Владимира Лакшина.
В.Я. Лакшин был введен в редколлегию «Нового мира», кажется, в конце 1961 года и оставался в ней до весны 1970-го. Изрядная часть одиссеи нашего персонажа прошла на его глазах. Он пишет: «За годы «Нового мира» я привык считать Солженицына близким себе человеком и не сомневался в добром его отношении». [160] Еще ближе был критику Твардовский: его он именует «вторым отцом», а поэт, судя по рассказу, в свою очередь, иногда называл критика «меньшим братом». Куда уж ближе, куда уж роднее: одновременно и сын и брат. При первых же признаках какой-либо ссоры между Твардовским и Солженицыным близкий обоим Лакшин всегда (а таких ситуаций, по его словам, «было немало»), «разговаривая с каждым порознь, как мог, умерял страсти», ибо считал, что «их публичный разрыв был бы большим несчастьем для литературы». Для всей-то матушки единой и многонациональной! Так поступил он и весной 1970 года, когда после новой низости Солженицына, названной критиком «ударом в спину», поэт, судя по многим фактам, уже ясно понимал, кого пригрел на своей груди: Лакшин отговорил его, неистово возмущенного, от разрыва. Следовательно, не кому-то другому, а именно Лакшину мы обязаны тем, что Твардовский перед смертью не рассчитался с подкидышем так, как тот заслуживал этого. Критик взял тогда на себя обязанность ответного удара, но, увы, из благородного замысла ничего путного не получилось, а вышла заурядная литераторская ссора в письмах.
160
Лакшин В. Солженицын, Твардовский и «Новый мир». // Альманах «XX век». Лондон, 1976. Далее все высказывания В. Лакшина цитируются из этой работы. — В.Б.
По прошествии недолгого времени поссорившиеся встретились в Центральном Доме литераторов на похоронах Твардовского. Встретились, по словам критика, «если и не как-то особенно сердечно, то по-человечески, и крепко пожали руки друг другу вблизи его гроба». Разумеется, похороны не место для продолжения эпистолярных распрей, но, однако же, удар-то в спину был, покойный-то негодовал, больше того — удары-то, оказывается, наносились неоднократно, только о происхождении некоторых из них Твардовский, как мы видели, часто не знал. Но об одном известном ему ударе он, по свидетельству самого же Лакшина, высказался посредством чужих стихов с предельной четкостью:
Вскормил кукушку воробей, Бездомного птенца, А тот возьми да и убей Приемного отца…И вот приемный отец лежал в гробу — так можно ли, допустимо ли было именно здесь, у гроба, чувствительно жать руку вскормленной кукушке?
С похорон Твардовского, с того содержательного рукопожатия писатель и критик больше не виделись. Но настал 1975 год. Солженицын публикует в Париже книгу «Бодался теленок с дубом». Лакшин прочитал ее и в пространном ответе своем ахнул: «Вот так, с НОЖОМ ЗА ГОЛЕНИЩЕМ, оказывается, и разговаривал автор «Ивана Денисовича» со своим крестным отцом, литературным наставником… Годами лгал, притворялся и лицемерил с доверяющими ему людьми, фальшивил, «двойничествовал», без видимой причины и нужды — лгал. И все это теперь называется — «жить не по лжи»?