Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
Шрифт:
И никто из написавших, — пишут все люди, судя по письмам, интеллектуальные, очень точные и восприимчивые, — не бранит меня, а как-то вроде бы даже берут в рассказе именно то, что я и хотел сказать. Еще раз Вам спасибо за доброе слово.
Что касается моих планов на будущее, то они у меня, как и у всякого землянина, — а все земляне отличаются неуемностью, которая кажется наивной, если посмотреть сверху, прищурившись (это я к тому, что «человек предполагает, а Бог располагает»), очень обширные.
Но я стоек. Писал повесть с большим удовольствием, и должна она появиться в журнале «Москва» в восьмом или девятом номере.
С другой повестью — «Господин Большевик» — труднее. Где она будет напечатана, еще не знаю, но все эти повести и новые рассказы войдут в новую книгу, которая будет издана в этом году «Молодой гвардией» (написал «будет издана» и — испугался, постучал об дерево.
Поплевал через плечо и извиняюсь за ошибку — пишу «должна быть издана, если ничего не случится» и вообще — Господи спаси и помилуй!)
Примерно год я подбирал материалы к новому большому роману о 1922 годе в Приморье — о Блюхере, Уборевиче и Постышеве. В ближайшие месяцы этот роман я начну писать и хочу написать его очень быстро.
Пойдет в июне в Москве премьера моей пьесы, которая называется «Иди и не бойся», в Театре юного зрителя — о ребятах, которые кончили школу. Определение «ребята, которые кончили школу» так затаскано, замусолено и заплевано в нашей литературе, что было сначала страшно писать на эту тему. Но я решил назло! Что получилось — черт его знает!
Ну вот, собственно, и все.
Опять-таки — если ничего не случится, дай Бог, сохрани и помилуй, то, может быть, осенью вы увидите фильм, снимаемый сейчас на студии им. Горького по моей полярной повести.
Буду рад получить от Вас письмо. Напишите, пожалуйста, чем Вы занимаетесь, что читали Вы и Ваши друзья, чего Вы не читаете, а прочесть бы хотелось.
Жму Вашу руку.
Семенов.
Начало 1960-х гг.
Открытое письмо Михайле Стельмаху.
Дорогой Михайло
Только что я кончил читать Вашу книгу «Правда и Кривда». Есть много мерил в оценке литературного произведения: и язык его, и конструкция, и проблемы, в нем затронутые.
По-видимому, я перечислил малую толику тех мерил, которые являются удельным достоянием критиков. Не в этом суть дела. Я буду писать о главном мериле — и в литературе и в жизни: о правде.
Сила искусства, причем искусства подлинного, а не декоративного — в том, насколько оно ассоциативно. Бывает так: прочитаешь книгу, зевнешь и отложишь ее в сторону. Бывает, что следишь за фабулой с интересом, видишь героев, но нет-нет, да поймаешь себя на мысли: «Мелко, однолинейно все…»
Истинная литература, по-моему, та, которая будит мысль — и хлебопашца, и физика-атомщика, и токаря у станка. И книга-то может быть о предмете, казалось бы, пустяшном — к примеру о том, как рыбу ловить следует, или как должно выпасать в ночном лошадей.
Я имею в виду аксаковский трактат и тургеневский «Бежин луг». Но, боже ты мой, сколько мыслей, сколько ассоциаций и воспомнаний рождается у каждого, кто читает эту Литературу, которая Призвана Говорить Людям Добрую Правду.
Прочитав Ваш новый роман, я сразу же вспомнил егеря Анатолия Ивановича из рязанской Мещеры. О нем много знают в нашей стране по тонким рассказам Юрия Нагибина. Анатолий Иванович — инвалид, он вернулся с войны без ноги, на костылях.
Трудно на костылях в крестьянском труде. Вот и вышло, что два осенних месяца Анатолий Иванович возит на своей лодчонке московских охотников, а остальное время кустарничает, помогает по колхозному хозяйству, присматривается к жизни и много думает.
У Вас очень верно сказано: «Мы, крестьяне, все немного философы, потому что всю жизнь имеем дело с землей, хлебом, медом, солнцем…» Так вот, Анатолий Иванович — тоже немного философ. Его философия зиждется не на пустых химерах, а на фактах жизни.
Грустная у него была философия, должен Вам сказать, когда его жинка за весь год принесла на трудодни восемьдесят рублей — старыми деньгами. Радостно ему было, когда приехал новый секретарь райкома и дал нахлобучку местным властям за то, что те не разрешали косить колхозникам траву в болоте, по берегам рек, в лесу и на полянах — словом там, где она так или иначе погибнет осенью.
Не давали — и все тут! Чего больше было в этом запрете: высокомерного, злобствующего «комчванства», дурости или нелепой боязни того, что «разжиреет» колхозник, частник в нем проснется, — я определять не берусь. Раз приехал на охоту один московский руководитель, причем не просто руководитель, а имеющий прямое отношение к сельскому хозяйству.