Неизвестный Юлиан Семенов. Умру я ненадолго...
Шрифт:
Как это ни парадоксально, японцы чувствуют наш язык, особенно это заметно в песне. Мне показалось, что в Японии наши песни поют отнюдь не хуже, чем мы, порой даже с большим чувством.
Ивано-сан, лауреат Национальной премии Такеси Хаяси, работает в маленькой мастерской. Его скульптуры в чем-то похожи на работы Николая Никогосяна — так же экспрессивны. Только в них экспрессия сдержанности, «кричание» статистики. Движение души, порыв, плач, счастье, крик японцы умеют передавать через сцепленные пальцы рук, а на лице — если это поясной портрет — будет полное спокойствие.
Ивано-сан преподает в Институте новых форм, приглашает съездить туда.
Рано утром приехал Ивано-сан на своем маленьком «брюбер-де». По-английски «блубед» означает «синяя птица».
Японцы не произносят букву «л», они говорят «брюберд». Даже когда они хотят сказать по-английски: «Ай лав ю», — они произносят: «Ай рав ю». Сигареты «Лаки страйк» они называют «Раки страйк».
«Выходира на берег Катюша… Выходира, песню заводира...»
Ивано-сан пригласил меня за город. Он придумал интересный маршрут: по «деревянной Японии», в Институт новых форм — к художникам, а потом в театр «Синсейсакудза», руководимый Маяма-сан, одной из наиболее известных актрис и режиссеров Японии. В Институте новых форм Ивано-сан завел меня в «комнату для изучения чайной церемонии». Это бесконечно интересно.
Чай вы должны выпить в три присеста. После каждого глотка вы обязаны говорить хозяину комплименты. Хозяин должен любезно и заинтересованно отвечать вам. Чашку следует держать «лицом», то есть рисунком, к хозяину. Непристойно пить чай, повернув «задом» к хозяину. (Ивано-сан очень потешался, объясняя мне, что значит «лицо», что значит «зад» чашки.)
Чаем угощают главного гостя. Он должен сидеть справа от хозяина. Только главный гость имеет право говорить о вкусе чая, ибо это угощение сделано в его честь. Лишь после второй заварки право высказываться о вкусе чая перейдет к соседу главного гостя.
Вот вам японское застолье, которое разнится от грузинского, пожалуй, только тем, что вместо вина здесь пьют душистый, великолепный чай. Впрочем, есть еще одно отличие: здесь не говорят ничего о хозяине; говорят лишь о том, как он приготовил чай, — разбирают «работу», а не «личность», ибо даже «злодей, умеющий делать нечто, заслуживает снисхождения». А вообще чайная церемония, ее философская сущность заключается в том, чтобы уметь найти прекрасное в обыденном.
Бывает так, что идешь по дороге и начинаешь привыкать к окружающей тебя диковинной красоте. Но вдруг подымешься на пригорок, откроется тебе новая даль, ты поразишься ее плавной голубизне, обернешься назад и заново увидишь многое из того, мимо чего прошел, привыкнув.
(Вспомнил Александра Трифоновича Твардовского. Однажды рано утром он, гуляя по дорожкам нашего поселка, зашел ко мне. Пронзительные голубые глаза его — диковинные глаза, изумительной детскости, открытости — были как-то по-особому светлы и прозрачны, будто бы «умыты» росой. Он тогда сказал одну из своих замечательных фраз, — он их разбрасывал, свои замечательные фразы, другому-то
Таким же «холмиком», взгорьем, с которого видно вперед и без которого трудно понять пройденное, для меня оказалась встреча с Маямой-сан.
«Иван Иванович» думал показать мне ее интереснейший театр, его поразительную архитектуру, а вышло так, что я провел у нее много дней, радуясь и удивляясь этой великой актрисе, режиссеру и драматургу Японии.
– Ивано-сан подъехал к старинному городку Хатиодзи — это неподалеку от Иокогамы, свернул с хайвея на маленькое шоссе, миновал двухэтажные улочки центра, дорогу, точь-в-точь как у нас в Красноярском крае (первая, кстати говоря, проселочная дорога в Японии, которую я увидел), проехал мимо домиков крестьян и остановил свой «брюберд» посреди горного урочища.
— Вот мы и приехали в театр Маямы-сан, — сказал он.
Я ошалело огляделся. Синее высокое небо. Ржа коричневых кустарников на склоне крутых гор. Желтая земля. В углу урочища, образованного двумя скалами, — большая серая бетонная сцена. Ивано-сан, внимательно следивший за моим взглядом, отрицательно покачал головой.
— Это лишь одна из сценических площадок, — сказал он, — зал на тысячу мест выбит в самой скале...
Когда в прошлом году Маяма поставила спектакль о Вьетнаме, то главной сценической площадкой были склоны гор. Прожекторы высвечивали актеров, одетых в форму партизан, склоны гор были радиофицированы, поэтому создавалось впечатление соприсутствия с людьми, затаившимися в джунглях. Это было фантастическое зрелище.
Тут собралось несколько тысяч человек, овация длилась чуть не полчаса.
И вот навстречу идет женщина, маленькая до невероятия, красота ее традиционна — такими рисовали японок на фарфоре. Она в кимоно и в деревянных крошечных гета. (Звук Японии — это когда по ночному городу слышен перестук деревянных гета.)
Она здоровается так, как, верно, здоровались в Японии в прошлом веке: приветствие — целый каскад поклонов, улыбок, вопросов, приглашений, разъяснений, шутливых недоумений; глаза ее — громадные, антрацитовые — светятся таким открытым, нежным и мудрым доброжелательством (у Твардовского они голубые и поменьше, а так — одинаковые), что становится сразу легко и просто, словно ты приехал к давнишнему другу, и только одно странно: почему друг говорит по-японски, с каких пор? (Мне хочется допустить мысль, что и Маяма тогда подумала: «С чего это Юлиано-сан заговорил по-русски?»)
Эту женщину в Японии знают многие. Ее книга «Вся Япония — моя сцена» издана несколькими тиражами, переведена во многих странах мира. Она показывает рукой, чтобы я следовал за ней.
Жест сдержан, он плавный, лебединый, полный грациозности. И мы идем осматривать театр, первый в мире театр — коммуну, у которого в стране миллионы поклонников и друзей. В скалу вбиты дома для актеров — великолепные квартиры. Детский сад для малышей. Библиотека. Бассейн.