Немецкая романтическая повесть. Том II
Шрифт:
Но каково было мое удивление, когда, проснувшись, я увидел, что в самом деле вокруг меня и на моей груди лежит множество прекрасных, свежих цветов. Я вскочил, но не приметил ничего особенного; только в доме наверху, прямо надо мной было распахнуто окно, а на окне стояли благоухающие растения и цветы, а за ними, не переставая, болтал и кричал попугай. Я собрал разбросанные цветы, связал их и засунул букет в петлицу. Потом я завел небольшую беседу с попугаем: мне нравилось, как он прыгает взад и вперед по своей золоченой клетке, проделывая всевозможные штуки и неуклюже приседая и топчась на одной лапе. Но не успел я опомниться, как он обозвал: меня «furfante!» [21] Хоть то и была неразумная птица, все же мне стало очень обидно. Я его обругал в свою очередь, оба мы разгорячились, чем больше я бранился по-немецки, тем шибче он лопотал по-итальянски, злясь на меня.
21
Мошенник. Д. У.
Вдруг я услыхал, как позади меня кто-то хохочет. Я живо
Я несказанно обрадовался, и мы тотчас пустились в путь, а попугай еще долго продолжал выкрикивать мне вслед бранные слова.
Выйдя за город, мы сначала долгов время подымались по узким каменистым тропинкам между виллами и виноградниками, пока не пришли, наконец, в небольшой сад, расположенный на холме; там, под зеленой сенью, за круглым столом, сидело несколько молодых людей и девиц. Как только мы вошли, нам подали знак, чтобы мы не шумели, указав при этом на другой угол сада. Там, в просторной густо заросшей беседке, за столом, друг против друга, сидели две прекрасные дамы. Одна из них пела, а другая сопровождала ее пение игрой на гитаре. Между ними у стола стоял человек с приветливым лицом; он иногда отбивал такт маленькой палочкой. Заходящее солнце поблескивало сквозь виноградные листья, бросая отсвет то на вина и фрукты, которыми был уставлен стол, то на полные, ослепительно белые плечи дамы, игравшей на гитаре. Другая, словно исступленная, пела по-итальянски весьма искусно, и при этом жилы у нее на шее так и вздувались.
Воздев очи к небу, она выдерживала длительную каденцию, а господин, рядом с ней, ожидал, подняв палочку, когда она начнет следующий куплет; все затаили дыхание; в это время садовая калитка широко распахнулась, и в сад вбежали, ссорясь и бранясь, разгоряченная девушка, а за ней бледный молодой человек с тонкими чертами лица. Испуганный маэстро застыл с поднятой палочкой, словно волшебник, сам превращенный в камень, а певица сразу оборвала длинную трель и гневно поднялась. Прочие яростно зашипели на вбежавших. «Варвар! — закричал один из сидевших за круглым столом, — ты своим появлением только расстроил глубоко содержательную живую картину, которую покойный Гофман описал на стр. 347 «Женского альманаха на 1816 год» на основании чудеснейшего полотна Гуммеля, выставленного на берлинской художественной выставке осенью 1814 года!» Но ничто не помогло. — «Ну вас совсем, с вашими картинами картин! — проговорил юноша. — По мне — так: мое творение — для других, а моя девушка — для меня одного! На этом я стою. Ах ты, неверная, ах ты, изменница! — продолжал он, обрушиваясь на бедную девушку, — ах ты, рассудочная душа, которая ищет в искусстве лишь блеск серебра, а в поэзии одну золотую нить, для тебя нет ничего дорогого, а есть только одни драгоценности. Желаю тебе отныне, вместо честного дуралея-художника, старого герцога; пусть у него на носу помещается целая алмазная россыпь, голая лысина отливает серебром, а последний пучок волос на макушке — самым что ни на есть золотом, как обрез у роскошного издания. Однако отдашь ли ты, наконец, треклятую записку, которую ты от меня спрятала? Чего ты там опять наплела? От кого эта писулька и кому она предназначена?»
Но девушка упорно сопротивлялась, и чем теснее гости обступали разгневанного юношу, шумно успокаивая и утешая его, тем больше он бесновался: надо сказать, что и девушка не умела держать язычок за зубами; под конец она, плача, вырвалась из круга и бросилась ко мне на грудь, словно прося у меня защиты. Я не замедлил стать в должную позу, но так как все остальные в общей суматохе не обращали на нас внимания, девушка вдруг подняла головку и уже совсем спокойно скороговоркой прошептала мне на ухо: «Ах ты, противный смотритель! Через тебя я должна страдать. На, спрячь-ка поскорее злополучную записку, там сказано, где мы живем. Значит, в условленный час ты будешь у ворот? Помни, когда пойдешь по безлюдной улице, держись все время правой стороны».
От удивления я не мог вымолвить ни слова; я пристально посмотрел на девушку и сразу признал ее: это была бойкая горничная из замка, та, что мне в тот чудесный праздничный вечер принесла бутылку вина. Никогда еще не казалась она мне столь миловидной: лицо ее разгорелось, она прижалась ко мне, и черные кудри ее рассыпались по моим рукам, — «Однако, многоуважаемая барышня, — промолвил я изумленно, — как вы сюда…» — «Ради бога, молчите, молчите хоть сейчас!» — ответила она, и не успел я опомниться, как она отпрянула от меня на другой край сада.
Тем временем, остальные почти позабыли о первоначальном разговоре; они довольно весело продолжали перебраниваться, доказывая молодому человеку, что он в сущности пьян и что это совсем не годится для уважающего себя художника. Круглый проворный человек, тот, что стоял в беседке, оказавшийся, как я после узнал, большим знатоком и покровителем искусств и из любви к наукам принимавший участие решительно во всем, — этот человек тоже забросил: свою палочку и усердно расхаживал посреди спорящих; его жирное лицо лоснилось от удовольствия, ему хотелось все уладить и всех успокоить, а кроме того, он то-и-дело сожалел о длинной каденции и прекрасной живой картине, которую он с таким трудом наладил.
А у меня на душе сияли звезды, как тогда, в тот блаженный субботний вечер, когда я просидел до поздней ночи у открытого окошка за бутылкой вина, играл на скрипке. Суматоха все не кончалась, и я решил достать свою скрипку и, не долго думая, принялся играть итальянский танец, который танцуют в горах и которому я научился, живя в старом, пустынном замке.
Все прислушались. «Браво, брависсимо, вот удачная мысль!» — воскликнул веселый ценитель искусств и стал подбегать то к одному, то к другому, желая, как он выразился, устроить сельское развлечение. Сам он положил начало, предложив руку даме, той, что играла в беседке на гитаре. Вслед за этим он начал необычайно искусно танцовать, описывая на траве всевозможные фигуры, отменно семенил ногами, словно выводя трель, а порой даже совсем недурно подпрыгивал. Однако скоро ему это надоело, он был малость тучен. Прыжки его становились все короче и нескладнее, наконец он вышел из круга, сильно закашлялся и принялся вытирать пот белоснежным платком. Тем временем молодой человек, кстати сказать, совсем остепенившийся, принес из соседней гостиницы кастаньеты, и не успел я оглянуться, как все заплясали под деревьями. Еще алели отблески заходящего солнца в густой тени деревьев, на дряхлеющих стенах и на замшенных, обвитых плющом колоннах; по другую сторону, вдали, за склонами виноградников раскинулся Рим, утопавший в вечернем сиянии. Любо было смотреть, как они пляшут тихим, ясным вечером в густой зелени; сердце у меня ликовало при виде, как стройные девушки, и среди них горничная, кружатся на лужайке, подняв руки, словно языческие нимфы, всякий раз весело пощелкивая кастаньетами. Я не утерпел, кинулся к ним и, продолжая играть на скрипке, принялся отплясывать в лад со всеми.
Так я вертелся и прыгал довольно долго и совсем не заметил, что остальные, утомившись, мало-по-малу исчезли с лужайки. Тут кто-то сильно дернул меня за фалды. Передо мной стояла горничная девушка. «Не валяй дурака! — прошептала она, — что ты скачешь, словно козел! Прочитай-ка хорошенько записку, да приходи вскоре, — молодая прекрасная графиня ждет тебя», — Сказав это, она украдкой проскользнула в садовую калитку и затем скрылась за виноградниками в дымке наступившего вечера.
Сердце у меня билось, я готов был тотчас же броситься за девушкой. К счастью, слуга зажег большой фонарь у калитки, так как стало совсем темно. Я подошел к свету и достал записку. В ней довольно неразборчиво карандашом описывались ворота и улица, о которых мне сообщила горничная. В конце я прочел слова:
«в одиннадцать у маленькой калитки».
Оставалось ждать еще два-три долгих часа! — Невзирая на это, я решил немедля отправиться в путь, ибо дольше не знал покоя; но тут на меня напустился художник, приведший меня сюда. «Ты говорил с девушкой? — спросил он, — я ее нигде не вижу; это — камеристка немецкой графини». — «Тише, тише! — умолял я, — графиня еще в Риме». — «Тем лучше, — возразил художник, — пойдем к нам и выпьем за ее здоровье!» и он потащил меня, несмотря на мое сопротивление, обратно в сад.
Кругом все опустело. Развеселившиеся гости собрались по домам: каждый, взяв под руку свою милую, направился обратно в город; голоса их и смех еще долго раздавались в вечерней тишине виноградников и постепенно замерли в долине, теряясь в шуме деревьев и реки. Я остался один со своим художником и с господином Экбрехтом — так звали другого молодого художника, того, который давеча так бранился. Между высоких черных деревьев светил месяц, на столе, колеблемая ветром, горела свеча, бросая зыбкий отсвет на пролитое вино. Я присел, и художник стал расспрашивать меня о том, о сем, откуда я родом, о моем путешествии и намерениях. Господин Экбрехт посадил к себе на колени хорошенькую служанку, которая подавала вино, дал ей гитару и стал учить ее наигрывать какую-то песенку. Она довольно скоро освоилась и стала перебирать струны маленькими руками, и они вдвоем затянули итальянскую песню почереду, один куплет он, — другой — девушка; все это было как нельзя более согласно с дивным, тихим вечером. — Вскоре девушку кликнули, и господин Экбрехт, откинувшись на спинку скамьи и положив ноги на стул, стоявший перед ним, начал под аккомпанемент гитары петь уже для себя: ой спел много прекрасных песен, итальянских и немецких, не обращая на нас уже ни малейшего внимания. В ясном небе сверкали звезды, вся окрестность казалась посеребренной от лунного света, я думал о своей прекрасной даме, далекой родине и совсем позабыл о художнике, сидевшем тут же подле. Господину Экбрехту приходилось то-и-дело настраивать гитару, это его очень сердило. Он вертел инструмент и так его дернул, что одна струна лопнула. Тогда он отшвырнул гитару и вскочил. Тут только он увидел, что мой художник крепко заснул, облокотясь на стол. Господин Экбрехт поспешно накинул на себя белый плащ, висевший на суку, недалеко от стола, затем как бы спохватился, зорко поглядел сперва на художника, а потом на меня, и, не долго думая, сел против меня за стол, откашлялся, поправил галстук и начал следующую речь: «Любезный слушатель и земляк! В бутылках почти ничего не осталось, а мораль, бесспорно, первейшая обязанность гражданина, когда добродетели идут на убыль, и потому чувства сородича побуждают меня дать тебе небольшой урок морали. — Глядя на тебя, — продолжал он, — можно подумать, что ты только юноша; между тем фрак твой порядком поизносился; допустим, ты выделывал преудивительные прыжки, не хуже сатира; иные могут подумать, что ты и вовсе бродяга, потому что скитаешься по чужой стране и играешь на скрипке; но я не обращаю внимания на такие скороспелые суждения и, судя по твоему прямому, тонкому носу, считаю тебя гением не у дел». — Его заносчивые речи сильно меня раздосадовали, и я уже готовился дать ему должный отпор. Но он перебил меня. «Вот видишь, ты уже надулся и от такой малой лести. Образумься и поразмысли хорошенько о столь опасном занятии. Нам, гениям, — ибо я тоже гений, — наплевать на весь свет, равно как и ему на нас, мы, не стесняясь ничем, шагаем прямо в вечность в наших семимильных сапогах, в которых мы скоро будем прямо рождаться на свет. Надо сознаться, в высшей степени жалкое, неудобное, растопыренное положение, одной ногой в будущем, где ничего нет, кроме утренней зари да младенческих ликов грядущих поколений, а другой ногой в самом сердце Рима на Piazza del Popolo, где твои современники, пользуясь случаем, желают следовать за тобой и так виснут у тебя на сапоге, что готовы вывихнуть ногу. Подумай только, и возня, и пьянство, и голодовка — все это лишь ради бессмертной вечности. Погляди-ка на моего почтенного коллегу, вон там на скамье, он ведь тоже гений; ему и время-то скучно, что же он станет делать в вечности? Да-с, досточтимый господин коллега, ты да я, да солнце, все мы сегодня утром вместе встали и весь день прокорпели да прорисовали, и было как нельзя лучше, — ну а теперь сонная ночь, как проведет меховым рукавом по вселенной, так и сотрет все краски!» Он говорил без умолку; волосы его от пляски и питья были совершенно спутаны, и при лунном свете он сам казался бледным, как мертвец.