Немного пожить
Шрифт:
Она не покраснела, а пожелтела: вся желтизна волос перелилась в ее щеки. Она отличалась от него так сильно, как только могут отличаться друг от друга два существа с одной планеты. Ее лицо было вдвое длиннее, чем у него. Когда она откровенно печалилась – а так произошло, когда он сказал ей, что при всей своей смуглости он не еврей, – ему казалось, что ее лицу не будет конца. Он испускал свет, она свет похищала. Его глаза плясали, ее косили, как будто от стыда перед тем, что видели. Она казалась сотканной из тайн, он был олицетворением откровенности. Она выглядела одинокой, он никогда в жизни не бывал одинок.
– Когда я впервые тебя увидел, то подумал,
– С каких гор?
– Не знаю. Может быть, это твои предки спустились с гор?
– Да, с Карпатских.
– Какие они?
– Я никогда там не была, но бабушка говорила, что, бывало, не могла уснуть ночью от страха, слушая вой волков и рычание диких кошек.
– Это именно то, что я услышал, когда впервые с тобой заговорил.
– Боюсь, во мне нет никакой дикости, – возразила она.
Он обдумал ее слова. Нет, не дикость, а какая-то взъерошенность, наморщенность, не потрепанность, а неухоженность, как будто ее неаккуратно сложили и задвинули в ящик: мятая юбка, блузка, одетая во второй, а то и в третий раз, лямки комбинации не совсем на месте и не вполне чисты. Многовато пудры и одеколона. Легкий душок нафталина. Все это его скорее отталкивало. Ему хотелось ее встряхнуть. Он понял, что она бедна. Она жила в маленьком домике, в большой семье. Должна была довольствоваться малым. Что ж, он все это исправит. Он вкалывал механиком и прилично зарабатывал. Он учился в Болонье, в компании «Мазерати». Его родня была с Мальты, хотя притворялась итальянцами, но это не мешало ей выбиваться в люди. Рестораны, кафе-мороженое, пошивочные мастерские. Его отец, закройщик на Сэвил-роу, имел видных клиентов, отдававших предпочтение именно ему. На двери его примерочной красовалась фотография, на которой он с куском мела во рту снимал мерку с Рудольфа Валентино для костюма, в котором тому предстояло охотиться вместе с королевской семьей. Маноло нравилось думать, что у него есть связи, чтобы помочь этой девушке, спустить ее с гор, увезти в приятное место, придать блеска – в общем, полностью обслужить мотор.
Он не знал, ждала ли она его, но он ее ждал.
Еврейство не оказалось проблемой.
– Любой еврей, которому я кроил костюм, мог бы сойти за итальянца, – сказал ему отец. – Особенно когда его наряд был готов. Тебе бы найти славянку с лошадиным лицом. Но раз ты утверждаешь, что счастлив…
Семья Сони тоже не оказала сопротивления. У Маноло была более семитская внешность, чем у них самих. Когда он явился с визитом, навьюченный подарками и сыплющий шутками, гоями выглядели они. Главное, они были рады сбыть ее с рук. Она была старшей из семи сестер. Куда девать еще шесть? Они приняли бы с распростертыми объятиями еще шестерых маноло.
У пары родились двое сыновей, погодки Шими и Эфраим. Скорость их появления удручила Соню. Ничего не получалось у нее легко, она постоянно трусила. Страх находил ее в любом тайнике. Вечно она видела уголками своих раскосых глаз паразитов и насекомых, моль, гигантских пчел, армии муравьев. Маноло перевез семью в Литтл-Стэнмор, где ему предложили работу – ремонт машин для шишек. Там он нашел жилье – нижний этаж коттеджа для рабочих, под которым находился еще и полуподвал, из чьих окон были видны только ноги прохожих. Назвать это сельской местностью можно было только с натяжкой, тем не менее Соня умудрилась и там увидеть змею. На дорожке. Там, там! Неделю она не покидала дом. «Убейте ее, убейте!» – кричала она, замечая в их маленьком садике малейшее движение, и малышам приходилось
Вот откуда это было у Шими. Не малодушие, а безымянная неудовлетворенность, некое расставание с иллюзиями, появившееся еще до того, как могли возникнуть иллюзии.
Неудивительно, что у отца он был нелюбимым сыном.
Он читал за кухонным столом, притворяясь нормальным мальчиком, когда получил первую оплеуху. Он знал, чем ее заслужил, и испытал почти что облегчение после трехдневного ожидания, когда же разверзнется земля. Пощечина была отвешена походя, тыльной стороной ладони. Шими вобрал голову в плечи, чтобы не поворачиваться, чтобы не видеть в отцовских глазах презрения.
Это, смекнул он, было равносильно признанию своей вины.
Второй удар был сильнее первого. Для этого удара отцу пришлось набраться решимости и вернуться, накопив злость. Первый был нанесен открытой рукой и напоминал те подзатыльники, который учитель походя раздает шкодливым ученикам. Для второго отец сжал пальцы в кулак. Шими почувствовал костяшки отцовских пальцев по своей скуле, и из его глаз брызнули слезы. Вряд ли это был плач, скорее, от удара лопнул резервуар со слезами. Но он все равно не обернулся, а только глубже втянул голову в плечи. Ждать ли третьего удара?
Кажется, отец сопроводил кару словами: «Ты мне не сын». Или это был его собственный голос?
Но если эти слова произнес отец, то он ими и ограничился.
В его молчании ощущалась угроза, и это пугало. Бывают прегрешения, для клеймения которых не хватает всех возможностей языка.
Его мать была наверху, в постели. В очередной раз страдала мигренью. Не этого ли дожидался целых три дня отец – возможности поколотить сына не на глазах у жены? В перепуганном мозгу Шими мелькнула и более страшная мысль: вдруг мать потому и слегла, что тоже знает? Не это ли причина ее мигрени?
Объяснения, как кто-либо мог все пронюхать, не существовало. Он убедился, что в доме пусто, прежде чем начать копаться в корзине с грязным бельем матери. Эта пустота в доме и стала для него подсказкой. Один из величайших уроков, который он усвоил с тех пор на всю жизнь, гласил: никогда не оставляй мальчишку одного в пустом доме.
Кто же мог подсмотреть за его занятием?
Мать? Ни в коем случае: она упала бы в обморок.
Отец? Тоже нет. Он бы прямо там задал Шими по первое число.
Оставался только Эфраим. Эфраим, слонявшийся по дому, искавший, какую бы пакость учинить, что бы стянуть у Шими, какую бы гадость подбросить ему в шкаф.
Эфраим, на которого Шими мог бы, если бы не признал, не воспротивившись наказанию, собственной вины, попробовать переложить часть ответственности.
Несмотря на то, что Эфраим был младше Шими на десять месяцев, все знали, что он сильнее брата по характеру. Семейный клоун. Никто не заклеймил бы Шими как лгуна, обвини он брата в предложении учинить эту проказу. Опять Эфраимовы штучки! «Не дрейфь, Шим, давай, пока дома никого нет!» У Эфраима был заразительный смех, круглая физиономия, широкий рот, белые зубы. Вылитый арабский беспризорник. Ни секунды не мог усидеть на месте. Если бы он стянул у вас бумажник, вы бы только беспомощно улыбнулись. Плутишка, всеобщий любимец. Но чтобы на такое решился сам Шими с его скорбным взглядом и опущенными уголками рта?! То, что в исполнении Эфраима выглядело бы проступком, простительным по бурности натуры, у Шими превратилось в гнетущее, тяжкое преступление.