Непобежденный еретик
Шрифт:
Рассуждения Биля Лютер воспринял со свойственной ему серьезностью: «Стоило мне вчитаться, и сердце мое кровоточило». Подобно предпринимателю-горняку, который, приступая к новому делу, прежде всего взвешивает свои силы, Мартин, изучая «Изъяснение мессы», серьезно размышлял о своих духовно-нравственных возможностях. Он усомнился в том, что обладает внутренними качествами, которых требует от священника Биль.
Но и этим дело не ограничилось: сомнение пошло вглубь. Мартин подозревал теперь, что он по-настоящему не испытан, что руководство монастыря слишком снисходительно отнеслось к нему, когда разрешило постриг. Далее следовали вопросы
Мы знаем, что решение Лютера о монашеском пути не обладало характером свободного и сознательного выбора. Он столько же пришел, сколько попал в монастырь. Он убедил себя, что непригоден для мира, но, строго говоря, вообще не задумывался над тем, посильно ли для него отвергнуть мир. Вопрос о пригодности к монашеству и в испытательный год не достиг своей полной остроты: он был заслонен заботой о мнении наставников, волю которых Мартин прилежно исполнял. Они должны были решить, получится ли из него хороший монах.
Лишь теперь, когда Мартин уже принес богу августинскую клятву (принес сознательно, а не в полубеспамятстве, как это имело место во время грозы под Штоттернгеймом), проблема монашества впервые встала перед ним как проблема личного призвания. Лютеру предстояло выяснить, пригоден ли он для уже состоявшегося пострига не по оценкам других, а по строгому суждению собственной совести. Если нет — значит, он возложил на себя непосильную клятву и его ждет неотвратимое небесное наказание. Другие послушники уже «добивали свою греховную плоть» и полагали даже, что начинают зарабатывать для церкви «избыток христианских заслуг», а Мартин все еще видел себя на стадии предварительного испытания. Книга Биля подсказывала ему критерий проверки — благочестивое субъективное настроение, которое должно увенчать прилежные аскетические занятия.
В год, предшествующий первой мессе, Лютер стал настоящим самоистязателем. Словно вознамерившись замучить своих наставников, он доводил монастырскую щепетильность до абсурда: без конца клал поклоны, обессиливал себя постами и почти не спал. Кроме того, Мартин придумал еще и свое, оригинальное средство «умерщвления плоти». «Я изнурял себя постами, бдением, молитвой, — вспоминал он позднее, — кроме того, я среди зимы стоял и мерз, стриженный, под жалким капюшоном, так был безумен и глуп». В другом месте: «Я никогда не мог утешиться моим крещением, но всегда думал: о, когда же наконец я стану праведным и завоюю милосердие божье? Этими мыслями я был подвигнут в монашество и распинал себя постами, стужей и строгой жизнью». «И все-таки, — добавляет он, — я ничего не добился».
Действительно, что ни предпринимал Мартин, его душевный покой не восстанавливался: он чувствовал себя раздраженным, злобным, сомневающимся в доброте бога.
Объявленным идеалом августинского ордена было «евангельское совершенство». Это значило, что за монахом не должно было числиться не только дурных поступков, но и нечистых помыслов. Признанным средством против них считалась исповедь. Давно было проверено, что, когда монах оглашает свое дурное побуждение (признается в нем своему духовнику или всей общине), искушение перестает его мучить. Оно как бы сникает перед верой в священный сан выслушивающих.
Но, к ужасу своему, Мартин снова и снова обнаруживал,
Какие же искушения неотвязно преследовали Мартина и укрепляли его в мысли о божественном проклятии? Это были непристойные эротические сновидения, внезапные приступы раздражения против собратьев и, наконец, какое-то фатальное богохульство (Мартин признавался, что, читая молитвы, он порой испытывал желание надерзить всевышнему именно тогда, когда подобало произнести слова благодарности и хвалы).
Первые два искушения нимало не удивляли монастырских наставников: они были типичны для молодого монаха, только что принявшего целибат и не привыкшего к общинному быту, который требует особенно много терпения и уступчивости. Третье искушение (богохульство) несло в себе момент загадки. Но что особенно настораживало и пугало Лютеровых пастырей, так это смятение и ужас Мартина перед его в общем-то заурядными и мелкими грехами. В терзаниях монаха чудилось нечто более коварное и опасное, чем сами их поводы.
Как правило, в монастырь шли люди, серьезно нагрешившие в прежней жизни. Они принимали постриг, чтобы замолить свои явные проступки. Они отделяли себя от мира понятным и энергичным раскаянием. Мартин к таким людям не принадлежал. В его прошлом не было осязаемого прегрешения, но не потому, что он был хорош («от рождения свят»), а потому, что в течение почти двадцати лет вел назначенную, поднадзорную, безынициативную жизнь. Вспоминая прошлое, Мартин нигде не видел собственных самостоятельных поступков, будь то хороших, будь то дурных. Вместо них всюду обнаруживалась чужая воля, воспитание, обстоятельства — розги, гроза и чума. Бюргерский сын, не вынесший назначенной ему карьеры, укрывшийся от мира в монастыре, но неспособный справиться с греховными помыслами, оказывался «без вины виноватым», «фатально виноватым», а значит, грешным в силу предопределения. Творец создал его таким!
Поползновения к богохульству, в которых Мартин признавался на исповеди, были далеко не безобидны. Они представляли собой симптомы глубокого пессимизма. И потребовалось всего несколько месяцев, чтобы благочестивый католик заговорил как отчаянный богоборец. Кощунственные слова срывались с языка, и возникало желание «изничтожить этого чудовищного бога, если только он мог существовать». Даже страдающий Христос вызывал у Лютера злобную неприязнь. Монах видел в нем «первого из счастливцев», царя тех, кому дано мучениями заслужить блаженство, тогда как он, Мартин, безрезультатно терпит и истязает себя: «Обида охватывала меня всякий раз, как я видел Распятого».
Приступы ненависти сменялись приступами ужаса: сколь страшные муки должны ждать смертного, исполненного такой злобы против творца! Лютер уже заранее, воочию переживал их. «Никакой язык не может высказать, никакое перо описать, что испытывает человек в такие мгновения, — расскажет он впоследствии. — Если бы это страдание длилось всего полчаса, нет, всего только десятую долю часа, то человек весь изничтожился бы и кости его обратились бы в пыль. Так, сверх всех понятий, является бог, страшный в своем гневе. А каков бог, таково его творение. И некуда бежать. И нет ничего, что могло бы утешить».