Непорванные связи
Шрифт:
— Так ты говоришь, — спрашивает столичный охотник местного проводника: — есть зайцы-то?..
— Зайц ов-то? зайц ов здесь — страсть!
Вот от этих-то разговоров и зайцы разбегаются заблаговременно.
Вообще "пропасть" из глаз, из-под ног и т. д., благодаря предостерегающим звукам, густоте и обилию прутняка, зверю в лядине нет ничего легче; но и человеку, говоря без всякого каламбура, ничего нет легче "пропасть" здесь, если бы только существование его зависело исключительно от ее природных богатств и свойств. Что здесь делать ему? Подо мхом, на самых сухих местах лежит тоненькая, в два вершка, прослойка земли, с грехом пополам удобной для посева; но толстый, непроницаемый слой глины, лежащий под этой прослойкой, делает занятия хлебопашеством весьма рискованными. В дождливое время хлеб вымокает от обилия влаги, в сухое — от непроницаемости слоя глины, которая задерживает влагу около корня хлеба и спаривает его. Сена здесь много, но массу его спаривают дожди и вечная, непересыхающая сырость. Вывозить его большую часть года нельзя — нет проезду. Кормить им скот тоже не всегда удобно по причине той же болотной сырой почвы. Овцы, например, от этой сырости болеют здесь какою-то странною болезнью: у них отрастают ногти длиной (как рассказывают) более полутора вершка, так что больная овца начинает ползать на коленках, не имея возможности ходить. Дрова, рубимые беспрекословно в господских, казенных и крестьянских дачах едва ли не всеми желающими, так называемое в настоящее время третье сословие (имеем, благодарение богу!) скупает охотно по рублю за сажень и, представив в Петербург, продает по пяти. Дрова — это самое легкое и выгодное, что доставляет человеку лядина. Правда, кроме сена и
С первых теплых апрельских дней обыватель, знакомый с лядиной, начинает замечать в ясные солнечные вечера на темном фоне леса какие-то движущиеся в воздухе кучки сероватых существ. Это — комары. В первое время поведение этих тварей весьма деликатно относительно человека и скота. Комар еще слаб: прилетит, сядет на руку или на щеку, воткнет свой нос в кожу, но проткнуть ее у него еще нет силы, он еще не справился. Но теплые дни становятся все чаще и чаще, и маленькая тварь размножается с необычайной быстротой; она уж запела, робко и слабо сначала, но с каждым днем это пение становится все звучнее и назойливей. С каждым днем серенькая тварь нарождается миллионами, начинает покалывать, пощипывать; человек начинает похлопывать себя то по руке, то по щеке. Еще день — комариное племя уже трубит, а человек начинает отмахиваться обеими руками; затем — глядишь — ни дышать, ни работать, ни смотреть на свет от этой до невозможности плодущей твари невозможно. Рабочим человеком овладевает ожесточение; он начинает ругаться нехорошими словами, бьет себя нещадно и беснуется… То же самое бывает и со скотиной: сначала она просто похлопывает себя хвостом по спине и по бокам, потом начинает бросаться из стороны в сторону, чуметь, реветь… Иногда заяц выскакивает из прутняка в каком-то безумном состоянии: уши у него разъедены и разодраны в кровь, и, выскочив на полянку, он ровно ничего не может сообразить. Вот минута, когда его подлинно можно взять руками, если бы человек сам не находился в том же, как и заяц, положении. Не спасают ни дым костров по ночам, ни чад зажигаемых нарочно для этого пней, ничто, до тех пор покуда кожа человека не загрубеет и не заструпеет до степени непроницаемости. Но едва человек приспособился к борьбе с комаром, как на смену его является слепень и за ним овод. Начинается новая война и прямо с кровопролитием. А затем появляются какие-то мошки, которые, по примеру своих предшественников, успевают вновь еще раз доказать здешнему обывателю, что "житья" для него в здешних местах, точно, "нету" никакого. Еще зимой картина молчаливого, точно глубоко спящего леса имеет нечто характерное и даже сильное по впечатлению, но летом просто-напросто — нет житья. В сухую погоду жрет тебя комар, слепень, мошкара, а в мокрую — боже мой, что за тоска здесь! — из-под мхов "булькают" какие-то пузыри грязи; какие-то птицы прилетят и начнут терзать вас унылейшими звуками: одна как будто уныло лает; другая, мрачно запустив свой нос в грязь, издает отрывистые, грубые и редкие, как погребальный звон, звуки; третья вопит жалобным голосом, похожим на голос плачущего ребенка… вопит без умолку, точно умоляет о спасении, точно кричит: "погибаю, погибаю, спасите… спасите". Нет, нехороши здешние места!
II. ЧУДАК-БАРИН
Вспомнив, что с этих неприветливых мест "пошла русская земля", невольно приходишь к убеждению, что древнейшему нашему прародителю-новгородцу, начинателю жизни на русской земле, действительно должна была прийти в голову мысль о необходимости призвания варягов, то есть начальства, которое своими мероприятиями давало бы какое-нибудь оправдание местному обывателю на существование в такой трущобе, как лядина. В самом деле, представим себе древнейшего нашего прародителя-новгородца, ведущего беспрерывную и бесплодную борьбу с трясиной, "откуда есть пошла русская земля". Не приходили ли ему в голову примерно такие размышления: "спрашивается, зачем, на каком основании и вообще почему я обязан торчать в этой трущобе, воевать с комарами и вообще более или менее пропадать в болоте, в прутняке, в гари? Из-за чего? Положим, что вот у соседей, у немцев, та же самая трясина и прутняк… Но я понимаю, что там совсем другое дело: там земля завоеванная; пришли чужие люди, забрали в руки все, обложили каждый лоскут данью. Это все понятно. Там, я понимаю, человек притиснут к стене. Плати или убирайся вон! Не на воздухе же жить с семейством… Разумеется, будешь жить в трясине… Но здесь?! (Новгородец восклицает почти в ужасе.) Зачем, из-за чего здесь?.. Нет здесь ни завоевателей, никто тебя по шее не гонит, никто тебя данью не опутывает; из-за чего ж все это мучение? Я понимал бы это безобразие, если бы меня, как немца, притиснул к этому прутняку какой-нибудь бесстыжий завоеватель. Разумеется, тогда бы жил, должен был жить, потому ничего не поделаешь… Но ничего этого нет, и… я не понимаю!" Вот именно какое недоумевающее о самом себе существование и было причиною того, что в образованном ляднинском обществе того времени стала бродить мысль о необходимости введения в нашей стороне порядков, хотя в приблизительной только степени, по западноевропейскому образцу. Если нет заправских завоевателей, которые бы приструнили нашего брата, "новгородского начинателя", на немецкий манер, то, очевидно, необходимо самим позаботиться об этом, самим установить нечто вроде завоевания. Нельзя сказать, чтобы расчет был плох; напротив, в нем видна значительная доля чисто русской сметливости, глазомера и вообще недюжинного ума. В Европе сначала — завоевание, потом — дань; у нас — прямо дань, а на завоевании прародители наши очевидно остались в чистом барыше. С тех пор до настоящего времени обитателю лядин есть чем отговориться, когда к нему пристанут с вопросом, зачем он торчит в этой трясине и из-за чего бьется?
— Подати, батюшка, — говорит он, — пода-а-ти!.. Подати надоть. платить, из-за того и бьемся… Недоимка!
И действительно, недоимки накопил лядинец сверх всякого вероятия.
Итак, если лядина обладает вышеописанными свойствами; если древнейший прародитель наш, новгородец, должен был призывать варягов только для того, чтобы они заставили жить и страдать в этих трясинах; наконец если в настоящее свободное время местные обыватели не хотят приобрести лядину и за половину той цены, которую они давали во время крепостного права; если, повторяем, все это так, то спрашивается: чем, какими резонами можно объяснить попытку какого-то чудака превратить это пустое место в нечто обитаемое? Какие резоны имел этот чудак начать постройку (и не кончить) большого двухэтажного дома в одной из этих трясин? Кого он хотел удивить, начав (и не кончив) копать в этой болотной трясине канавы, как известно, мгновенно зарастающие прутняком и всякой травой? Что, кроме величайших неудобств, имел в виду неизвестный чудак, пытаясь перекинуть через некоторые трясины довольно приличные мостики, так как выбраться из трясины на мост и затем уже с некоторой высоты вновь опрокинуться в трясину же — ни крестьянину с возом, ни охотнику столичному, шаг за шагом пробирающемуся на тряской телеге в какой-нибудь откупленный для охоты участок, не представляет ни малейшей приятности. И вообще что это был за чудак?
Такие мысли невольно должны приходить в голову как крестьянину, пробирающемуся на дровнях за дровами или за сеном в лес, так и столичному охотнику и всякому случайному прохожему, путь которого почему-либо лежит мимо покинутой, но, очевидно, очень недавно начатой, и притом в широких размерах, мызы, раскинутой в довольно глухой местности одной из лядин новгородских.
Мыза задумана в широких размерах: деревянный, двухэтажный с мезонином дом стоит недостроенный, очевидно брошенный своим владельцем; стекла в окнах нижнего этажа кой-где целы; во втором нет ни стекол, ни даже рам; в мезонине то же самое. Дом, надо думать, предполагалось поставить в саду, о чем свидетельствует повалившаяся в разных направлениях загородь. Новые в то время ворота стоят покачнувшись и перекосившись. Баня, людская просторная изба, сарай, скотный двор, погреб — все это ново, пахнет свежим лесом, носит следы недавнего струга, рубанка, пилы. Масса щеп вокруг дома также свидетельствует о том, что затея поселиться в трясине — затея недавняя, и все это, несомненно стоящее больших денег, брошено, покинуто на произвол судьбы. На расспросы случайных посетителей извозчик или проводник из окрестных крестьян обыкновенно отвечают, что "хо-о-роший был барин… и — и, какой человек! одно слово — доброта, душа-человек! Не нажить такого барина и вовек!" А куда он исчез, этот "хороший барин", никто не знает. Рассказывали, что ушел в заморские земли… "И как ушел-то? Думали было, что в город поехал на день, на два, ан — глядь — вот уж второй год его нету, и посейчас неизвестно где"… Точно так же неизвестна местным обывателям и причина, почему барин нашел нужным бросить все добро, бросить такую кучу денег, уйти, не сказав ни слова знакомым мужикам, которые "оченно и премного барином довольны были и завсегда" и т. д.
И затем, если бы случайный посетитель пожелал разузнать о барине что-нибудь поподробнее, то ему сообщили бы множество фактов, доказывающих необыкновенную доброту и простоту (похвальная сторона этого последнего качества в устах крестьянина имеет весьма сомнительное свойство), но решительно ничего в объяснение причин появления его в этой трясине. Расскажут вам для характеристики барина: "Уж и добер только был человек, на редкость даже!.. Ценой не скупился: вперед давал, сколько хошь, — по сту, по двести рублей, и по триста давывал, работой не неволил… Бывало, как лес чистили, часика с два потукаешь топором, дерев с пяток свалишь, уж бежит: не устали ли, мол, ребята? Водки тащат, закуски — пей… Это, например, чай с сахаром за всякое время пей, сколь хошь! Внакладку пивали, сказать ежели вам по совести, истинным богом… всей артелью человек в тридцать внакладку — пей! Ничего! Никаких вредов не делал… Это уж что говорить! Иди ты, братец мой, к нему в полночь — запрету нет, иди прямо — допускает без разговору, садись, пей чай али там вино, кофей — это у него сделай милость, не опасайся!.. Скажешь: "А что, Михал Михалыч, хотел я у вас увспросить, коровенку хочу…" — "Много ль?" И сию минуту даст, ежели есть, а ежели нету — "вот, говорит, съезжу в город, привезу…" И верно!.. Одно слово, барин был добреющий, худова слова даже ни единого разу не сказал; а надо говорить уж правду, случалось, с им худо поступали, что греха таить!.. Под конец, как ему уйти, народишко-то вокруг него малым делом поиспортился… Бывало так, что только топором стучит об дерево, а рубить не рубит. Стучат пострелы по пням, а потом идут расчет получать. И платил и вперед давал. До чего баловство проникло например, что Мишка — вот тут есть мальчонка — так тот, постреленок, бывало, в людской сидим, чай пьем, набьет себе в чашку кусков восемь, а то и десять сахару, сидит в шапке перед образами, да еще и на стол, с позволения сказать, садился! Истинным богом, садился, вот до чего их обуяло! А иной и совсем худо делал. Даст ему Михал Михалыч сотельную: "Поди, мол, хошь там Микита или Егор, разменяй, мол, бумагу-то, да, кстати, отдай тому-то, либо тому…" — "Слушаю", — скажет и пойдет, да, вместо того чтобы отдать кому приказано, приходит назад и докладывает: "Уж вы меня, Михал Михалыч, не браните: я деньги ваши истратил, купил себе тесу или там лошадь, корову; уж вы меня поставьте на работу, я вам отслужу". И то не серчал. "Ну что ж!" — только всего и было от него… Вот какой был человек!.. Ну, а как стал он мало-маленько хмелем зашибать — ну уж тут с ним стали орудовать, надо сказать, прямо не по-хорошему… Во хмелю-то хоть раздевай его. Плачет, а с него счищают деньгу-то: охотников-то у нас на эти дела, господин, весьма предовольно!.. Я так думаю, что должно быть, что капиталу он своего решился в наших местах — оттого и ушел. А уж этакой был барин!.. Не нажить такого барина нам, нет, не нажить! Под конец-то он чего-то уж больно затужил, выпьет, бывало, — и крепко иной раз выпивал, — и зальется, а с чего — не сказывает…"
И если бы случайному человеку захотелось узнать, "с чего же это он грустил так", то местный обыватель не нашел бы, что ответить, или ответил бы что-нибудь вроде: "А господь его праведный знает… Капиталу своему, может, сожаление было али что-нибудь, какие прочие предлоги, — неизвестно нам это. Господь его ведает!"
И ничего более местный обыватель и даже очевидец не сообщит о чудаке добром барине. Анекдотов об этой доброте, разных случаев, в которых она выказывалась, сообщат многое множество; но все эти сведения нарисуют пред вами только фигуру барина,правда доброго, но вообще человекане нарисуют. Источник доброты, этой чудачливой панибратской обходительности барина с крестьянами, этой заботливости о том, "что, мол, не устал ли", наконец источник этого невозможного равнодушия к деньгам — все это для местного обывателя и даже очевидца объясняется именно барскими,отличающими барина от мужика, свойствами. Барин может так чудачить,куралесить, барин волен куралесить на такой образец, как пожелает: на то он не мужик, а барин, на то у него и денег много.
Несколько лет тому назад совершенно случайно пришлось нам познакомиться с этим, отсутствующим теперь в неизвестности, добрым барином, Михаилом Михайловичем, и теперь иной раз, сидя на крыльце его мызы (приведенной в порядок одним моим знакомым) и толкуя с обывателями обо всякой всячине, до некоторой степени могу себе представить поистине трагическое состояние духа, в котором должен был находиться добрый Михаил Михайлович…
Добрый барин!Что может быть ужаснее для человека с его направлением мыслей! Он, в ту пору молодой, двадцатипятилетний барчонок, только что оставивший университетскую скамью, приехал сюда вовсе не для того, чтобы величаться капиталами, барством и довольствоваться всеобщим раболепием. Для охотников ко всему этому есть другие поприща, а не лядинская трущоба. Он явился здесь именно в уверенности, что он порвал связикак с своим семейством, так и с городским обиходом жизни, с своекорыстным употреблением своего капитала, знания и т. д., и т. д. Все это он бросил позади себя и явился нарочно в трущобу, в бесплодное, дикое место, где человек терпит, нуждается, бьется… Михаил Михайлович пришел сюда с тем, чтобы "на новом месте" совершенно по-"новому" начать жить, жить так, чтобы каждый кусок, который попадает ему в рот, не пахнул чужим трудом, чужим потом. Он пришел трудиться наравне со всеми, как равный в правах и обязанностях, спать вместе с другими на соломе, есть из одного котла, а деньги, как нажитые общим трудом (так был М. М. в этом глубоко уверен в то время юношеских фантазий), должны быть достоянием той кучки людей, которая должна была образоваться как из крестьян, так и из искренно разорвавших с прошлым интеллигентных людей. Что среди крестьян он непременно отыщет людей, которые всецело не только поймут, но еще и разовьют его мысли, — в этом он был совершенно уверен. Крестьянин — это одетый в полушубок живой памятник всего, чего не упишешь в двадцати шести томах истории Соловьева. Мало того: в то прекрасное время к фигуре крестьянина как-то невольно примыкало, кроме двадцати шести томов Соловьева, еще все мучительно передуманное и пережитое европейскою жизнью.
Сообразив все это и соединив все так безобразно-трудно пережитое человечеством в лице крестьянина, которому, наконец, настало время вздохнуть свободно, Михаил Михайлович не мог не подозревать, что такое существо, как крестьянин, бедный, измученный, забитый, испытавший и переживший бог знает какие невзгоды, несущий на своих плечах опыт тысячелетних трудов, — должен, непременно долженпитать ненасытную жажду устроить жизнь по-новому; у него в горле пересохло от этой жажды, он ждет не дождется, он страстно хочет вздохнуть полной грудью. Пред этим величием Михаил Михайлович — пигмей; он ничего не имеет права желать, как только отдать этому гиганту все, что у него есть: деньги, знание, труд. Больше Михаилу Михайловичу ничего не нужно. Он пришел униженным и смиренным работником. Так Михаилу Михайловичу казалось… Он готов был простить всякую грубость, невежество, всякую неприятность со стороны его народных сотоварищей; он знал, что иначе не может быть, что не из чего выработаться было тонкостям и деликатностям; он был готов все простить и все претерпеть… Но, увы! — народ никаким образом не мог простить Михаилу Михайловичу ни капли из прошлого, потому что прошлое было крепостное, — как не мог забыть и своего крепостного прошлого. Этот крепостной опыт крестьян — с одной стороны, и с другой — то, что Михаил Михайлович был ведь в самом деле барин, и сокрушило и планы и деньги Михаила Михайловича без остатка.
Да и какие бы другие представления мог иметь только что вышедший "из крепости" крестьянин о людях, подобных Михаилу, Михайловичу? Разве было что-нибудь и когда-нибудь подобное? А что Михаил Михайлович — барин, это местный обыватель заключил по тысяче мелочей, которые для Михаила Михайловича казались ничтожными, не имеющими никакого значения в таком серьезном деле, как то, за которое он брался. Уж одно то, что он приехал в деревню со станции в тарантасе, а не пришел пешком с котомкой за плечами и босыми ногами, не попросил Христа ради испить, — уж это доказывало, что он не мужик. Он щедро дал на водку, дал столько мелочи, сколько попалось в руку в кармане, — "и карьера его была решена!" А когда к Михаилу Михайловичу стали приезжать его приятели, всё люди простые, честные, добрые, тогда местные обыватели, нимало не сомневавшиеся в том, что люди эти — господа,окончательно убедились еще в том, что они и добрые. Один послал за газетой на станцию и дал рубль серебра за хлопоты — заработок небывалый и новый, что немедленно же убедило обывателей в доброте господ и в том, что они — чудаки.