Неприкаянные
Шрифт:
Человек потягивается, тихо бормочет что-то в темную ткань одеяла. Судя по голосу, это, возможно, он. Я крадусь мимо него, прислонившись к колонне, слежу за его движениями. Он опять с головой укрылся одеялом, только ботинки торчат. Как я могу его узнать по этим приглушенным хриплым звукам? Надо подойти поближе. Теперь он стонет, по телу пробегает дрожь. Выпрастывает руку. Фонарь светит слишком слабо. Где моя зажигалка? Пуговица на манжете рубашки расстегнута, видны жилы и кровеносные сосуды. Возможно, это и не его рука. Я уже не помню. Глаза у меня медленно привыкают к мерцанию огонька, большой палец жжет. Я нагибаюсь пониже. А вот и шрам, почти незаметно тянется он, скрытый густым волосом, по тыльной стороне ладони и скрывается во впадине большого пальца.
Мария
Ты куда? Когда я вру, то прислушиваюсь к себе — не выдает ли меня интонация. Я сейчас вернусь, а ты пока что уложи чемоданы. Она ничего не спрашивает, занятая рассматриванием своих волос: много ли их посеклось. Я свободен, мигом влезаю в джинсы, натягиваю пуловер и выбегаю из отеля.
Я его заметил, как его замечают все, но, заметив, отвернулся, стал глядеть куда-то в сторону и улизнул. Хотя была ночь, я боялся, что меня узнают. «Смотрите, вот брат жены этого человека». Я не мог ему объявиться, убежал и уселся среди кошек на ступенях церкви возле рынка. Но этим дело не кончилось, портрет продолжал прорисовываться, он сложился, лишь когда я попытался вычеркнуть его из своей памяти. Я мог вспомнить его еще только как человека, который в сравнении с другими чего-то лишен, которому, на мой взгляд, чего-то не хватает. Я унес в себе его прорехи, заполнил их состраданием, закурил сигарету, поглаживал кошек. Покуривая, я латал поврежденные места, выбирал из его бороды остатки еды. Немного позже, на мосту, я попытался представить его себе среди других людей. Вон туда мы ходили с ним обедать, ели вкусно и до отвала, но об этом и говорить не стоит. Так, постепенно, я перетащил его на нашу сторону, заставил влезть в мой костюм, и ему пришлось выслушать, что положено: зажатый между столом и стеной, он не имел возможности уклониться от моих указаний.
На мосту Риальто я протискиваюсь между двумя мамашами с детскими колясками и спотыкаюсь, они визжат, я ругаюсь. Гомон на рынке становится громче; я нечаянно наступаю на оброненное кем-то яблоко и отшвыриваю его к ножке стола, за которым торгуют цветами.
Под арками, где я надеюсь его найти, опять лежит только картон, а на нем — сложенное одеяло. Я разочарован, выхожу из-за колонны и смотрю на морского паука, на котором в ритме его барахтанья раскачивается ценник. Товары еще только раскладываются, вынимаются из ящиков. И тут я его замечаю: он стоит на крышке колодца и молчит. Никто не обращает на него внимания, словно он стоит там каждый день. Он не шатается и задумчиво рассматривает вход в мясную лавку Космо. Я перехожу на другую сторону, останавливаюсь перед прилавком в его поле зрения. Он не реагирует. Лишь когда какая-то женщина подходит слишком близко к колодцу, он разражается тихой бранью, которая становится все громче, хотя женщина давно уже свернула в ближайший переулок и теперь не видна ни ему, ни другим людям, которые, взбудораженные его ворчаньем, быстро оборачиваются, словно ищут причину его гнева, ищут виноватого. Невысокий коренастый торговец что-то кричит ему перед тем, как нагнуться и поднять на стол весы. Из заднего ряда высовывается «кальмар» — уборщик, он ничего не слушает, а, держа обеими руками шланг, льет воду в жестяной ящик.
Эннио. Я подхожу к нему. Он меня не видит, смотрит куда-то сквозь. Борода у него с сильной проседью, под глазами залегли морщины. Я пробую позвать громче: Эннио! В эту минуту к рынку приближается группа прохожих, слышится смех и чей-то особенно звонкий голос. Двое мужчин ныряют в продуктовый магазин, их жены остаются ждать перед витриной Интерпресс-фото. Я вижу, как Эннио вздрагивает, складывает губы дудочкой. Пальцы его перебирают пуговицы на рубашке, не расстегивая нижние и не застегивая верхние. Стоя на крышке колодца, он вращается вокруг своей оси и, энергично мотая головой, плюет во все стороны. Шумно дышит. Я отступаю назад, но он в меня попадает: на левом рукаве блестит влажное пятно. Какой-то пенсионер, гуляющий
У перил моста Риальто уже стоят любители рано вставать и щелкают фотоаппаратами. Я останавливаюсь, перевожу дух. Внизу подо мной гондольер, лавируя между средствами общественного транспорта, пытается переехать на другую сторону Большого канала. Рита ни разу не села в гондолу. Ей неинтересно смотреть с точки зрения крысы, сказала она Марианне. На самом деле она хотела, чтобы ее считали венецианкой, а венецианцы не садятся в гондолы. Она себе это запретила, не проявляла любопытства, зато любила переезжать канал на гондолообразных паромах трагетти, где даже при большой волне могла твердо стоять на ногах и с усталой улыбкой взирать на тех, кто боязливо искал опоры или даже садился. А сколько времени училась она произносить раскатистое «р», которое при малейшем волнении предательски соскальзывало назад. Ее неуверенность была так велика, что в обществе она предпочитала представляться под фамилией мужа — Вианелло.
На улице Сан-Джованни-Кризостомо тем временем началось оживление; катера, что ходят на острова и обратно, а в городе причаливают к Фондамента-Нуове, расходятся только на Кампо-Сан-Бартоломео. Там, где я ожидал найти книжный магазин, теперь продают скатерти, галстуки и платки. Мне надо быстренько купить какой-нибудь подарок Марии, дабы оправдать мою утреннюю прогулку. Приподнимая уголки сложенного шарфа, я вдруг пугаюсь: ведь Эннио плевал в меня, но в лицо не попал.
Поскорее, пожалуйста, одного листа бумаги достаточно. У меня через час поезд.
Я сворачиваю в переулок, голубая полоска неба надо мной становится все светлее. Чуть было не забыл самое главное — Денцель непременно включил бы этот случай в свой набор анекдотов; в ближайшем киоске я спрашиваю газеты — ежедневную и еженедельник, ищу на первой странице местного издания имена победителей: Золотого Льва разделили ex aequo[15] молодые неизвестные авторы с Тайваня и из Македонии. Амелио пришлось удовольствоваться премией за режиссуру. Победа уравнительной справедливости.
Где ты был? У нее вытягивается лицо, брови лезут вверх, выражая упрек. Нашел ты его? Я достаю сверток с платком, протягиваю ей через стол. Пока она возится, разворачивая бумагу, я справляюсь со своим голосом и сообщаю как бы невзначай: он уехал из города. Говорят.
4
Вот почему Антон жмется по углам в винном магазине и приглядывает за мной. Что-нибудь не так? Нет, нет. Я просто устал. Где Джулиано? Вот почему он заставил меня рассказывать — чтобы сам он мог молчать, чтобы ему не пришлось врать. Он еще ребенком умел изворачиваться, все сваливать на случайности. Если он куда-то лазил и порвал рубашку, то устраивал на кухне целый спектакль, передразнивал соседа, страдавшего дефектом речи, или красил майских жуков в белый цвет и уверял, будто это пчелиные матки. Он без конца спрашивал и спрашивал, а когда не мог придумать новых вопросов, то перескакивал с одного на другое и так всех запутывал, что под конец уже никто не понимал, о чем речь. Отклонение, сказал он по какому-то поводу, это щадящий маневр, щадящий душу.
Майя подала на развод и отказывается от ребенка. И надо же, как раз сейчас Ханс Петер совсем один, его замужняя подруга нашла себе другого, помоложе. Он укоризненно посмотрел на меня. Петер — это табу. Петера он сознательно не берет в расчет. Большими глотками он допил свой «шильхер» и взглянул на меня так, словно опять хотел спросить, как я представляю себе свое будущее.
Наша мать будущего не видела, она видела только то, что ей еще предстояло сделать, мысленно снимала занавеси, обирала со стен паутину, соскребала шпателем отслоившуюся штукатурку и сразу после этого хорошенько мыла пол. Мне хватает того, думает Рита, что у меня появилось это чувство — чувство, что на меня надвигается нечто новое; мне довольно одного этого возбуждения, этого начала всего и ничего, того, что я затеваю, что вижу перед собой.