Непротивление
Шрифт:
— Не работаешь? А чем живешь? Фронтовые-то кончились! — говорил Хохлов, как бы оглушенный встречей, не дожидаясь ответов, и вместе с тем искал что-то на полках в гардеробе и не находил. — А я, как видишь, женился и вкалываю по новой профессии: был учеником, теперь слесарь-инструментальщик на Кировском. На карточки с натяжкой хватает, да вот пацанок появился — консервные трофеи бы с немецких складов не помешали! Помнишь Котельниково и Житомир? — Он засмеялся так искренне при воспоминании об оставленных немецких продуктовых складах в Котельникове и Житомире, так по-молодому солнечно засверкали зубы, что Александр мгновенно увидел его в белом полушубке, красиво отороченном мехом, в кубанке, с черной лакированной кобурой парабеллума на левом боку — лихой помкомвзвода Хохлов с каменным голосом, от которого
Но ни кубанки, ни полушубка, ни парабеллума не было на старшем сержанте, лишь смех и зубы на минуту вернули прежнего помкомвзвода. А он все рылся на полке гардероба среди пустых стеклянных банок, среди пакетов, черные волосы растрепались, и как-то чуждо, бледно, как нечто унижающее забелела круглая плешь на макушке Хохлова.
— Да чтоб тебя бесы разорвали! — выкрикнул раздосадованно Хохлов, оглядываясь и извиняясь потерянным лицом. — Четвертинка была карточная… была как энзэ — не найду! Как сквозь землю провалилась, стерва сорокаградусная! Ты вот что, лейтенант, погоди минут десяток, посиди, отдохни, я сбегаю сейчас в коммерческий, тут, за углом! Я сейчас! Погоди! Поговорить хочу с тобой, надобно не на сухую! И не чаял встретиться! Никого нас почти не осталось! Рад я тебе, ой как рад!
Он с суматошным и жалко-суетливым видом, какого не хотелось видеть Александру, принялся хлопать себя по карманам пиджачка, проверяя, должно быть, наличие денег, и Александр быстро вынул несколько бумажек из кирюшкинских купюр, положил на стол.
— Возьми. Купи, что надо. Я ведь не пью водку, ты знаешь.
Скулы Хохлова приняли оттенок кирпичного румянца, мелкие рябинки проявились и побелели..
— Не суди, лейтенант, трешка в кармане, все пенензы идут на пацаненка! — заговорил он с неожиданной фронтовой бесшабашностью. — Беру у тебя личный кредит с возвратом! У меня Лиза дома главный бухгалтер, все подсчитывает до копья!
Он подхватил деньги со стола, накинул несусветную свою кепчонку на черноволосую голову, на пороге обнадеживающе крикнул:
— Я сейчас, в один момент! Айн момент, лейтенант, битте шён!
Александр, внутренне сжимаясь от непрекращающегося озноба, отчего-то подумал, что нездоровье возбуждала в нем эта полукруглая комнатка, разрушенная войной, пропитанная сладковатой кислотой пеленок, со старым гардеробом, сиротливой лампочкой без абажура, свисающей на шнуре с потолка. Крохотная комнатка без солнца (оно лежало на тротуаре за окном), когда-то, в далекие годы былого петербургского величия, была, возможно, швейцарской, а теперь давила неприютом, жалостью к Хохлову, к его больному ребенку, к его жене, робенькой Лизе, и это чувство отвергало надежду, что он мог потеснить семью Хохлова, тоже требующий маломальского ухода. Он подумал об этом и непроизвольно встал.
«О чем мы будем говорить с Хохловым? О том, что было, пожалуй, счастливым в нашей жизни. Об этом потом, потом, когда все будет иначе. Рассказать Хохлову, что произошло со мной? Но зачем? Это ничего не изменит. Не могу понять, дорогой лейтенант Ушаков, зачем ты приехал сюда? Сидишь и ждешь Хохлова с водкой, которую не пьешь? Нет, нет, обидится он или не обидится, но сделать надо так, как надо сейчас…»
Он достал пачку кирюшкинских денег, положил несколько бумажек на стол, оторвал уголок от газеты и найденным на подоконнике химическим карандашом написал: «Нет времени. Срочно надо уезжать. Деньги тебе пригодятся. Вернешь, когда будут. Не обижайся. Жму руку. Увидеть тебя был рад. Мы еще живем. Александр».
Когда он, выходил и поискал глазами трамвайную остановку, что-то зыбкое, как незаконченное головокружение, появилось при повороте головы, но это скоро прошло.
По набережной он дошел до Летнего сада. Нева древне взблескивала, овевая порой северным воздухом, за ее свинцовым пространством оставался Васильевский остров, недвижной иглой стоял в синеве шпиль Петропавловской крепости, на дальних мостах играли с солнцем окна переползавших трамваев — и вновь было ощущение чего-то стороннего, немосковского, и Александру хотелось только одного — сесть где-нибудь на скамью в Летнем саду, закрыть глаза и ни о чем не вспоминать, не думать в успокоительном беспамятстве.
«Как хорошо, что я не остался у Хохлова. Это была бы мука…»
Он вошел в Летний сад, безлюдный в
Он шел по тропинке этого зачарованного своей тишиной лесного дворца, и тут бессонная ночь в поезде начала сказываться ватной вялостью во всем теле. И он нашел скамью, уже сухую, нагретую, откинулся затылком, и дремота стала наплывать на него лиственной духотой. Он упал, в мягкую яму, без тревожных сновидений, без боли — сознание мигом отключилось от действительности. Он проснулся оттого, что солнце припекло голову и мучила боль в виске. Он увидел внизу сквозь деревья проблеск Москвы-реки, затянутой кое-где утренним паром. Сразу не понял, как это он оказался в Нескучном саду на милых Воробьевых горах, с детства знакомых благословенными малолюдными местами, куда всем двором ездили купаться на полный день, счастливые свободой, солнцем, водой. Как он добрался сюда? Ехал один на трамвае с пересадками? И почему принял решение пробыть до вечера в Нескучном саду, затем в Парке культуры, который примыкал к саду, днем всегда немноголюдному? И отчего этот день был невыносимо долог? Томительно парило, как перед грозой, даже в тени было жарко. На берегу озера в Парке культуры он зашел в маленький летний ресторан, попросил нарзан, пил теплую, железисто покалывающую горло воду, курил, смотрел на раскаленное стекло озера, на дорожки опустошенного солнцем парка, на медлительно вращающееся «чертово колесо», откуда долетал одинокий детский взвизг, одиноко торчащую парашютную вышку, с которой никто не прыгал в этот прокаленный час. Убывая время, он бесцельно ходил по разным углам парка, по берегу Москвы-реки, пил в киосках, не утоляя жажду, кисловатую «газировку», курил. Читал у стендов газеты, ничего не воспринимая, бесцельно зашел в «комнату смеха» (там трое мальчишек до икоты хохотали, хлюпали носами, вскрикивали сквозь смех, перебегая от зеркала к зеркалу), увидел в зеркале свое смешно искаженное лицо, искривленные ноги, попробовал улыбнуться, но получилась гримаса раздражения. «Какого черта я должен смеяться уродству? Для кого это? Для идиотов?»
Он вышел на аллею, прислонился спиной к перилам балюстрады, закрыл глаза, размышляя о своем положении, о всех этих неприкаянных днях, о трижды проклятой необходимости скрываться и вдруг почувствовал презрение к самому себе и даже засмеялся этому презрению.
«Да подожди, подожди, милый лейтенант, каким образом ты попал в „комнату смеха“? Где ты? В Ленинграде? В Москве? Ты в детстве любил бывать в этой комнате. Что ж, человек смешон и трагичен. Как клоун? Нет, каждый смертен не по-клоунски. От чего я так трусливо бегу? От кого? Или мне предстаэилась эта комната с зеркалами? Где же я? В своем бегстве я сам себе был смешон с Хохловым, с проводником, с Максимом. Значит, я погибаю,.. Если нет смысла, там трусость… Как нужна сейчас Нинель… Почему-то кажется, что за нее я пошел бы на что угодно. Только бы увидеть ее».
Слабым шелестом пропорхнул старческий голос над головой:
— Гражданин военный, вам припечет голову, вы получите солнечный удар.
Он вскочил, от резкого движения поплыло темными кругами в глазах, и он напряжением воли справился со слабостью, силясь улыбнуться старичку в парусиновом пиджаке, в старомодной панамке — тот стоял перед ним, моргая кроличьими, в круглых веках глазами, какие бывают у страдающих беспокойством пожилых людей.
— Простите, вы… ко мне… вы сказали что-то, — пробормотал Александр, очень ясно видя всю солнечную дорожку Летнего сада, солнце на траве, чугунную решетку меж стволов деревьев, сквозную небесную даль за плавающей над городом иглой Петропавловской крепости. Да, он был в Ленинграде, но почему ему привиделся Нескучный сад, совсем ненужная «комната смеха» в Парке культуры?