Непротивление
Шрифт:
«Конечно. А что же еще, Саша?»
«Удивительно, — сказал Александр. — На войне я почти забывал свое имя. Знал только фамилию и звание».
«Умерьте грустный тон, лейтенант, — она нажала кончиком пальца ему в подбородок. — Я вас люблю, и это все. Я иду на Голгофу. Понимаете, лейтенант? На Голгофу».
Он не улыбнулся.
«Спасибо. И я с тобой. На распятие».
Она, улыбаясь, сказала своим обычным безмятежным голосом:
«Повторяешь меня. Ты — плагиатор».
— Нинель, Нинель, — шепотом повторял он ссохшимися губами, придавливаясь к стене тамбура дрожащей в ознобе спиной, бессмысленно гладя на уходившие
И вдруг как молния — белым по черному — сверкнуло название поселка на деревянном зданьице с шумом пробежавшей назад платформы — Верхушково, — вспышкой полоснуло по глазам и исчезло, как и гул безлюдной платформы, только поодаль затеплели на солнце скаты крыш, яблоневые сады, испещренные красными искрами, стал поворачиваться заросший кустами купол полуразрушенной церквушки над макушками садов, надвинулся березовый лес вплотную к платформе, мигом оборвался, и разом замелькали какие-то сарайчики с копнами свежего сена — и все кончилось, все затопило пустотой зеленого поля до горизонта.
«Что это — помрачение сознания? Верхушково? Вот оно откуда все началось, вот оно… Да, это то трижды проклятое Верхушково; и здесь дом за новым забором, пруд с задней стороны, косматые звезды выстрелов, вылетевшие из кустов. Верхушково, Верхушково, и Лесик, и его банда, и мама умерла, и убит Эльдар, и Кирюшкин арестован, и Билибин, и они мстят мне. Я все помню, но я в каком-то безумии. Неужели это конец? Последняя моя случайность? Нет, это еще не все. Я еще жив, — повторял он, как молитву. — Я найду их… Я дождусь их в этом доме. Что ж, пусть будет безумие. Янайду их…»
Глава четырнадцатая
Как будто змейки жара докрасна раскаленного железа сходились пульсирующе на висках, он даже видел это раскаленное железо перед глазами багровой дымящейся преградой с болтающейся пломбой на ниточке. Пломба шевелилась от скорости поезда — крошечный запретный серый жучок на полированной стене.
Он безуспешно сопротивлялся. Он поднял руку, потянулся к стене.,. Никто никогда не смог бы объяснить, что прервало короткое сопротивление и толкнуло к действию, которое не подчинялось сознанию. Он лишь выждал, когда поезд замедлил ход то ли перед семафором, то ли перед стрелками, и со всей силы рванул на себя рычаг стоп-крана…
Весь как бы измятый (успел инстинктивно спружинить удар о землю), он отлеживался на прошлогодних листьях в канаве березового леска, и здесь его с болью вытошнило желчью. И, уже не чувствуя онемевшую от боли левую руку, не оглядываясь на поезд, который, простояв минут пять, с лязганьем, с ударами буферов двинулся дальше, захромал по лесу в Верхушково, в сторону церкви, не забытой им с той лунной ночи. Во время толчка поезда он все-таки зашиб колено, и это затрудняло движение. На дорогу он выходить опасался: там изредка проходили ранние прохожие.
Возле церкви он не сел, а упал на холодный и колючий, как лягушачья кожа, камень, отдышался, чтобы успокоиться, попробовал даже закурить, но бросил папиросу: она оказалась горькой, и было сухо и горько во рту. Он посмотрел вокруг с неожиданной, настойчивой мыслью: запомнить, вобрать в себя это утреннее высокое предзнойное небо с протаявшей, как стекло, зеленоватой луной в этой неумирающей светлой вечности, кирпичную стену церковки, согреваемую солнцем, степной запах
Все должно было быть очень просто. Он должен был перейти дорогу, где сейчас никого не было, и, пройдя несколько влево, спуститься вдоль забора по тополиной аллее к пруду, внизу завернуть у самой воды направо, тут новый забор переходил в жердевую изгородь, в середине которой калитка, ведущая в сад: дальше — тропинка меж яблонь к дому, полянка со срубом колодца неподалеку от зарослей жасмина, откуда, стреляли по нему и куда стрелял он по вспышкам.
Он мысленно прочертил в голове этот путь и, чувствуя, что пересохшие губы потеряли жар, стали ледяными, словно температура спала вмиг, поднялся с заплесневелого церковного камня, вдохнул носом и выдохнул воздух, заставляя ровнее работать сердце, и, посмотрев по сторонам, перешел дорогу, вошел в зеленое укрытие тополиной аллеи вдоль забора, моля судьбу, чтобы здесь никто не встретил и не помешал ему.
В этот час дачного утра берег пруда, истыканный копытами коз, с втоптанными в илистую, грязную его кромку белыми перьями, был занят семейством гусей. Они ходили по мелководью, в осоке, порой устрашающе взгагакивали, поднимаясь на неуклюжих лапах; на противоположном берегу лениво дребезжали козы.
Он знал, что ему нельзя было стоять возле калитки долго, надо было входить, незаметно, быстро продвинуться в тени сарая к крыльцу. Но все-таки он задержался на полминуты под верхним окошком сарая, где мог быть сеновал, послушал тишину, деревенскую, тонкую, и, обогнув дом, на носках взбежал на крыльцо, перевел дыхание, вынул тщательным, мягким движением «ТТ» из потайного кармана, отвел предохранитель и привычно и крепко сжал его во вспотевшей ладони, эту свою крайнюю надежду, спасение и возмездие, безотказно послужившую ему всю войну, — тяжеловатый, теплый, верный комок послушного и родного железа.
Он опустил пистолет в карман, после этого нажал на дверь. Она была заперта изнутри. Он постучал. Ответа не было. Он постучал еще громче и требовательней. В комнате послышался шорох, кашель закоренелого курильщика, прошлепали босые ноги, в сенях загремел засов, выругался осевший, как с перепоя, голос:
— Кого хрен принес? Кто еще там, твою мать?
«Лесик или Летучая мышь? Нет, Лесик!» — пронеслось в голове.
— Откройте, почта! Телеграмма!
— Кому, к хренам собачьим, телеграмма? — выругался голос за дверью. — Днем не мог занести, зараза?
— Расписаться надо. В получении.
— Постой, откуда телеграмма? Из Ростова, может? — вскрикнул фальцетом голос. — А ну! А ну! Давай ее сюда!
И брякнул отодвинутый засов в сенцах, и в ту же секунду Александр с такой яростной силой здоровой руки и здорового плеча толкнул дверь, что человек за ней отлетел к стене, споткнулся о пустое ведро, стоявшее на полу, ведро покатилось с дребезгом.
Лесик, в черных широких трусах, болтающихся на его безволосых тонких ножках, в синей майке, отходил спиной в комнату, дохнувшую кислотой капусты, застоявшимся спиртом, а его сомовье белоглазое лицо передергивалось конвульсивными судорогами. Потом истошный визг, переходящий в горловой рев, хлестнул по ушам Александра: