Несбывшаяся весна
Шрифт:
Валька такая язва… Конечно, у нее за плечами медучилище, конечно, она хорошая операционная медсестра, конечно, хирурги госпиталя любят с ней работать, но язык у нее совершенно змеиный: злой и беспощадный. Санитарок вообще за людей не считает, особенно Ольгу невзлюбила – и почему-то с тех пор, как та вернулась из последнего рейса «Александра Бородина». Вернулась едва живая от усталости и пережитых страданий, похудевшая, подурневшая, измученная физически и нравственно, вернулась замкнутая, словно обожженная, с трудом привыкающая к относительно безмятежной жизни тылового госпиталя. Ее жалели, к ней относились теперь совсем иначе, чем до рейса, на нее смотрели с уважением, как на настоящую фронтовичку – ведь практически все сестры и врачи военного госпиталя, за небольшим исключением, сами войны и в глаза не видели. Однако Валька не упускала случая съязвить насчет «некоторых героинь»,
И вот теперь Валентину в очередной раз публично высмеяли – все по той же причине, виновной в которой она считала Ольгу.
Ольга сочла за благо убраться с глаз долой, благо работы для санитарки в госпитале всегда невпроворот.
Наверное, наступающая весна действовала не только на раненых, которых тянуло в самоволку. Разговоры на интересную тему продолжались и среди медперсонала.
Уже под вечер, после ужина, собрались в бельевой вокруг принесенного из столовой чайника: кипятку с сушеным смородиновым листом хлебнуть да опять разбежаться по палатам, – как вдруг Валентина воскликнула:
– Девочки, девочки, что было! Иду вчера в девять вечера по улице, смотрю – мама родная! – наш Лапушкин из второй солдатской палаты. Без всякой формы куда-то потелепался! Халат короткий, кальсоны из-под него выглядывают, в носки заправлены, на ногах тапки, на палочку опирается и, как гусь лапчатый, шлеп-шлеп тапками в конец улицы. На голове, девчонки, бумажная шапка – ну, из газеты. «Лапушкин, – говорю, – куда ж ты поковылял, родненький?! Февраль на дворе! Простудишься! Да и посмотри на себя! Не знать, что ты из нашего госпиталя, так ведь можно подумать, что из психушки на Ульяновской сбежал!» А он: «Ха-ха-ха! Ничего, Валюша, психушка вон где, а госпиталь вон где. Я к родне в гости иду. Меня там и такого принимают, не брезгуют, как некоторые!» И пошлепал дальше. Ну в точности гусь лапчатый! – взвизгнула от смеха Валентина.
Палатная сестра Марта Казимировна прыснула в свою кружку и обрызгалась чаем.
– Понятно, – сказала она, утерев щеки. – А я думаю, отчего у него около раны краснота то и дело появляется, причем совершенно без причины. Повязка, значит, при ходьбе съезжает – и раны травмирует. Мы их лечим, лечим, а они… Вчера смотрю – на партах Петя Славин сидит. Увидел меня – да так и замер! Я ему: «Славин! Неужели тебе девок мало в госпитале?! А ну спускайся!» Слез и слова не сказал, а то было бы, как со Стрижикозой…
В одном из углов госпитального двора несколько просела старая каменная ограда. Перебраться через нее, даже с костылем, легко. Начмед велел тот угол заставить старыми школьными партами (в соседнем здании, бывшей школе, тоже готовились разместить госпиталь, поэтому всю лишнюю мебель выносили вон) и еще поверху колючей проволокой заплести. Не помогало и это. Лазили через них и офицеры, и рядовые, и все, кому не лень!
Однажды туда деловито направился после ужина раненый из палаты для выздоравливающих по фамилии Стрижикоза. На ту пору случилась во дворе старшая сестра. Не заметив ее, раненый, чуть покряхтывая и волоча костыль, начал взбираться на парты.
Наталья Николаевна так и полетела к нему:
– Стой, Стрижикоза!
Успела схватить за полу халата. Но завязки развязались, халат повис на проволоке, а Стрижикоза, оставшийся в одном белье с госпитальными черными, линялыми клеймами, замахал сверху костылем:
– Дома мужа своего держи, когда к другой пойдет, а нам урядники тут не нужны!
Наталья Николаевна, муж которой погиб в самом начале войны в Западной Украине, с такой силой рванула халат, что он повис полосами, но с колючек не сорвался.
– Ах ты, козий парикмахер! – погрозила она кулаком и ушла.
Пришлось Стрижикозе возвращаться через проходную – не пойдешь же по улице в одном белье! Был он злой, как пес, и отныне воротил физиономию, стоило столкнуться со старшей сестрой.
– Наталья Николаевна, а почему он – козий парикмахер? – спросила тогда Ольга.
– Так ведь стрижи-коза! – пояснила та. – Его в палате все так зовут. Ох, не любит!
«Козьего парикмахера» довольно скоро выписали. Начмед Ионов справедливо рассудил, что если у него хватает сил лазить по заборам, то хватит и винтовку держать. Ионов был верен своему принципу: нечего холить! Во всем виноватым он считал не столько раненых, сколько медперсонал, который, по его мнению, излишне нежил раненых и задерживал представления на выписку.
– Да бог с ним, со Стрижикозой, – сказала медсестра тетя Фая. – А вот коли Петя Славин на парты полез… Как же вы, барышни, допустили, что от вас такой кавалер на сторону косит?
Никто ничего не сказал. Медсестра тетя Фая переглянулась
Ольга, которая уже напилась чаю и отсчитывала чистые простыни, собираясь пойти переменить белье на освободившихся койках в пятой палате, тихонько усмехнулась, прижав к себе белую, пахнущую стиркой стопку.
Петр Славин – тот самый раненый с «Александра Бородина», эвакуированный из Мазуровки вместе с Ольгой, – был настоящим идолом госпиталя. Такое впечатление, все сестрички и санитарки были в него влюблены – все поголовно. Друг с дружкой они соперничали, откровенно скандалили и наперебой пытались завоевать благосклонность своего идола, принося ему домашние пирожки из серой муки с черемухой или с картошкой, собственноручно связанные из обрывков разноцветных ниток пестрые носки или художественно штопая Петины кальсоны. Они соперничали за право делать ему перевязки. Они старательно хаяли перед ним подарки, таланты и рукомесло других обожательниц-соперниц, рассказывали о них жуткие лживые истории, однако стоило им узнать, что есть на свете девушка, которая остается равнодушной к Петру и его достоинствам, как они немедленно стали подозревать что-то нечистое. Ольгу, для которой Петр с самого начала как был просто раненым , так им и оставался, они подозревали в притворстве: мол, она морочит головы другим влюбленным девушкам, прикидываясь равнодушной к Петру, на самом же деле только и выискивает способ их как-нибудь обойти, обставить, завладеть их идолом и, словно лиса петуха в известной сказке, утащить его за горы, за леса, в свою нору… или хотя бы в перевязочную, чтобы как можно скорей произвести там с ним пресловутую «раскрутку».
Самое удивительное, что Петр совсем не обладал какой-то там сногсшибательной внешностью. Ольга вспоминала рассказы тети Любы о признанном энском красавце и разбивателе дамских сердец Игоре Вознесенском – том самом, которого всю жизнь любила Олина мама, когда была Сашей Русановой и потом, когда стала Аксаковой. Так вот тот и в самом деле был красавец – глаз не оторвать. При одном взгляде даже на его портрет начинало неровно биться сердце. Тетя Люба не поленилась – сходила в сарай и там, за поленницей, нашла еще в 18-м году спрятанные Александром Русановым старые альбомы с фотографиями, а также кое-какие книги – сомнительного Достоевского, например, или вовсе уж контрреволюционных Гумилева и Владимира Соловьева… Книги тетя Люба там и оставила, сочтя, что их в доме и так предостаточно, дышать нечем, а кое-какие фотографии из сарая принесла. Многие из них Ольга видела впервые. На фотографиях были запечатлены Сашенька Русанова в обнимку с хорошенькой, словно куколка, девушкой со смоляными длинными косами. Это была та самая Тамарочка Салтыкова, ее подруга, которую убили в Гражданскую. Фотографии Вари Савельевой, к сожалению, не нашлось, а то было бы очень интересно посмотреть, какова она была в юные годы и почему надменный Дмитрий Аксаков (на фотографии у отца в правом глазу был монокль, придававший ему, по мнению Ольги, какой-то невыносимо немецко-фашистский вид… Поразмыслив, тетя Люба снова спрятала эту опасную карточку за дровами – до лучших времен!) предпочел ей Сашеньку Русанову. На снимках была также остриженная в кружок толстушка Марина Аверьянова (в самом деле несколько похожая на мопса, она ведь даже прозвище носила – Толстый Мопс), сгинувшая без следа где-то на Дальнем Востоке, и ее отец, миллионер, банкир Игнатий Тихонович, изможденный и очень грустный. Была фотография изумительной красавицы с точеным лицом – той самой Эвелины Николаевны, о которой упоминал дед и которая носила теперь диковинную фамилию Ле Буа и жила – подумать только! – в Париже. Был портрет ее первого мужа – Константина Анатольевича Русанова. Оказывается, в молодости дед был такой авантажный и очень даже лихой, с маленькими усиками, холеной бородкой и игривым взглядом. Была там Клара Черкизова в роли Наташи в пьесе Горького «На дне» – ужасно одетая, согласно роли, но все же прелестная: тонюсенькая, вся точеная и ни капельки не похожая на ту добродушную толстуху, какой стала мадам Кравченко под конец жизни. Рядом с ней на снимке стоял Васька Пепел – чуб из-под козырька картуза, косоворотка, огненные глаза, опасно улыбающиеся губы… Ваську-то Пепла и играл невыносимый красавец Игорь Вознесенский. Тут уж Оля на него насмотрелась и поняла, какова была она – мамина любовь. Неотвязная, неодолимая, непреходящая – вечная! Ольга думала, что она от мамы этого свойства – умения любить – не унаследовала. Думала, что влюблена в Кольку Монахина – но нет, все прошло, и следа не осталось. А теперь в сердце пусто… Пусто? Ну, во всяком случае, для Петра Славина там места точно нет.