Несколько дней из жизни следователя (сборник)
Шрифт:
— Вы всех отпускаете, кто это... отрицает? А Михнюк кому будет долг отдавать, вы случайно не скажете?
— Какой долг?
— А тот, что у Лели брал, — сорок рублей. Мелочь? А хоть бы и так. Только почему это Пашенька должен на дармовщинку пользоваться?
— Постойте, постойте, когда Михнюк брал эти деньги?
— Да еще месяца за три до смерти. Обещал через неделю отдать, да вот дотянул.
— Вам об этом Леля сказала?
— А то кто ж.
— И что же конкретно она говорила?
— То и говорила — взял и не отдает.
— Когда состоялся этот разговор?
— Она мне несколько раз говорила. Последний недели за две до смерти.
Петрушин срочно встретился с Михнюком.
— Павел Трофимович, есть данные, что вы брали у Ведниковой деньги в долг.
— Глупости! — возмутился Михнюк. — Я — у Ведниковой? Этого еще не хватало!
— А может быть, подумаете? Какой резон Вере Ивановна Ведниковой на вас наговаривать?
— Я ничего не брал, — отчеканил Михнюк и «заиграл» пальцами.
«Странная амбиция, — подумал Петрушин. — И это из-за сорока-то рублей! А может быть, Михнюк почему-либо не хочет говорить о более поздних фактах общения с Ведниковой — ведь он утверждал, что видел ее в последний раз за полгода до смерти, а здесь уже речь идет о трех месяцах? Вере Ведниковой трудно не верить. Хотя... Михнюка она, кажется, не жалует. Впрочем, кого она жалует, со всеми по-черному... Скряга, видно, та еще. Вспомнила. Небось рассчитывала получить эти деньги сама. Как же, единственная наследница».
Петрушин пытался оценить показания свидетелей, как велит закон, по своему внутреннему убеждению, основанному на всестороннем, полном и объективном рассмотрении всех обстоятельств дела в их совокупности. Кому верить — Михнюку или Ведниковой? Внутреннее убеждение говорило: Ведниковой. Но оно «не основано» и вряд ли будет «основано».
«В случае, если противоречия устранить не представляется возможным, — всплыло в памяти другое правило, — следователь вправе принять одни показания и отвергнуть другие, приведя убедительные мотивы этого». Но и мотивов нет. По-видимому, вряд ли удастся Вере Ведниковой получить свое скромное наследство.
Дело № 23385.
Двухкомнатная стандартная квартира. Дорогой мебельный гарнитур, массивные обтянутые атласом стулья и кресла, которым в квартире явно тесно. Старые картины, скорее всего, подлинники, дорогой фарфор за стеклом в «стенке», масса дорогих безделушек. Все заставлено, и, кажется, нет уже никакой возможности втиснуть что-нибудь еще в квартиру Симонина.
Жена Симонина — полная флегматичная блондинка лет сорока, устроившись в глубоком кресле у телевизора, что-то вязала на спицах.
— Манюньчик, ку-ку, — игриво поздоровался, как заведено в этом доме, вернувшийся с работы Симонин.
— Ку-ку, — равнодушно ответила жена, не отрываясь от вязания.
— А что у меня есть, — заигрывающе просюсюкал Симонин,
— Что же у тебя есть? — в тон ему ответила жена.
— У меня копеечка есть.
— Ты моя прелесть! —
Симонин полез в карман брюк, достал носовой платок, благоговейно развернул его и показал жене монетку.
— Эта копеечка, Манюньчик, называется «рублевый ефимок Алексея Михайловича».
— Кто такой Алексей Михайлович? — спросила жена без всякого интереса.
— Эго царь наш бывший. Монетку отчеканил в одна тысяча шестьсот пятьдесят четвертом году, «ефимок с признаками».
— И что же там за признаки?
— Вот смотри: мужик в шубе и на лошадке, — показал монетку Симонин.
Жена мельком взглянула и вновь принялась за вязание.
— А у шубы-то, Манюньчик, одного рукава нет, забыл резчик рукав вырезать, схалтурил. И халтура эта сделала ефимок особо ценной монеткой. Представляешь?
— Ага, — отозвалась жена.
— Это и есть «признак». Этой копеечке цены нет, Манюньчик.
— Золото?
— Серебро. Но дело не в этом. Таких монеток уже почти не осталось на белом свете. А у меня, видишь, есть.
— Сережа, ты... сколько получаешь? — неожиданно поинтересовалась жена.
— В каком смысле? — опешил Симонин.
— В месяц.
— Манюньчик, я все тебе отдаю до копеечки, всю получку.
— У нас не конфискуют все это? — скучно спросила она.
— Господи, ну что за глупости ты говоришь! Как тебе не стыдно?
— А эти «копеечки», они дорогие?
— Они очень редкие и... красивые. Ах, Манюньчик, если бы ты знала, какие они красивые! — Симонин достал из ящика «стенки» картонную коробку с коллекционными монетами, сел в кресло, поставил коробку на пол перед собой и принялся трепетно разглядывать коллекцию.
— «Гангутский полуторарублевик», Манюнь. Смотри: Петр Первый —гро-озный, глаза выпучил. Хор-рош! Да-а, вот она, вечность. Мы умрем, а они останутся, они тысячу лет будут жить. Чудесно!
— Тебе-то что от этого? — ухмыльнулась жена.
— А я, Манюньчик, тоже останусь с ними жить. Хочешь, скажу, что придумал? Ну-ка вот, смотри, что на ребрешке написано.
Жена оторвалась от вязания, чтобы угодить Симонину.
— Не вижу, мелко.
— Тут написано: «С. А. Симонин». Знаешь, как этот полуторарублевик будут после меня называть? «Гангутский полуторарублевик Симонина». И в каталогах так будет писаться. Все государству оставлю, музею. За такое дело, Манюньчик, и душу дьяволу не жалко продать. Это же национальное достояние! Его надо собрать, собрать по крохам, с миру по нитке. А кому собирать? Некому, Маша, некому. А мне вот, видишь, больше всех надо... Так хочется, Маша, оставить себя хоть в чем-нибудь. Ведь страшно подумать, что останется только прах и тлен и бесконечное космическое забвение... Вот те же тюльпаны взять: красиво, кажется, а что остается? Месяц сроку — и на свалку. Суета. В детях бы остаться, да не дал бог... А ведь смысл жизни — в ее продолжении после смерти, хотя бы в виде памяти.