Нет мне ответа...
Шрифт:
Мы помаленьку, кажется, выплываем. Марья Семёновна начинает шевелиться на кухне и пятый день, как на улицу выходит. А то у нас зима рассердилась сама на себя и ну нас морозить в марте, да ветрами понужать, и такими, что Марье Семёновне выходить на улицу нельзя было. А она простор и волю любит. Вот едва приподнялась, а уже вольничает и пытается меня словом уязвить. Значит, дело к лучшему идёт.
На каникулы прилетала дочь с внуками. Они уже возвратились домой, но дух ихай, особенно Полькин, в избе витает. Она каждое утро вставала раньше всех, поскольку и уторкивалась раньше, израсходовав все свои сверхсилы, и требует: «Деда, тявай! тявай, тявай! Ку-ку! Ты посему не откукуливаися? Ты спись?» И не отстанет, пока не поднимет.
Я разбираю почту, рукописи, начинаю с мелочей за бумаги браться — сделал предисловие к книге С. В. Максимова «Крылатые
М. Н. Алексеев попросил у меня рукопись «Зрячего посоха», сулился прилететь, да у него жена умерла, и он отложил поездку на начало апреля. Я прочитал и сам эту рукопись. Пять лет лежания в столе не пошли ей на пользу, и сделать ничего не могу. Отвык от рукописи. Наверное, лишь уберу какие-то куски своего текста, и, если согласятся не трогать письма А. Н. Макарова, пусть печатают. Чего ж лежать и пылиться рукописи, не такой уж и крамольной, всего лишь честной, в основе своей.
А вот как к «геройству» Валентина относиться, для себя ещё не установил [речь о присуждении В. Г. Распутину звания Героя Социалистического Труда. — Сост.]. С одной стороны, хорошо, официальное признание, первый писатель-сибиряк, живущий в провинции со Звездой. А с другой стороны — это ведь и покупка сильная. Характер у Валентина твёрдый, да ведь пряник-то и монаршьи милости слёзы умиления вышибали и у таких титанов, как Достоевский Ф. М., и лишь могучий дух дал ему не оступиться, остаться во много самим собой и даже походить в реакционерах в одухотворённое время в идейном нашем государстве. И третье — как посмотрю на Звёзды Софронова, Иванова, Абашидзе, Маковского, да как вспомню, что Твардовский, Трифонов, Ахматова, Артём Весёлый и прочие не удостоились их, так и тускнеет это золото в моём глазу и никакого трепета не вызывает, хотя Марья Семёнове «тонко» и намекает, что и я, будь попокладистей, имел бы награды повыше. Раз пять уже при мне друзьям сказала бедная Марья Семёновна: «Валентин Григорьевич так объективно всегда выступает». Даже и она не всегда и не в всём меня понимает. А я переделал Грибоедова на свой лад: «Избавь нас Бог от милостей монаршьих и от щедрот вельможных отведи».
Благодарю всех вас за поддержку словом и делом, кланяюсь.
Виктор Петрович
10 апреля 1987 г.
Красноярск
(М. и Ю.Сбитневым)
Дорогие Майя! Юра!
Давно уже наверху стопы, перед глазами, лежит письмо Майи, и каждый день собираюсь отписать ей, да какие-то делишки (дел-то настоящих давно не делаю) отрывают, отбрасывают от стола.
Тяжёлый год прошёл. А будут ли легче следующие? Надеюсь, но как-то слабо надеюсь. Старость подступает, а с этой штуковиной не заспоришь, более что я не бодрый большевичок, который отсиживался в комиссарских блиндажах, а теперь, поскольку атеист и знает, что будут его ись черви те что ели преданный им и погубленный им народишко, пасёт своё здоровье будущего, жрёт по лимиту и по науке всё, бегает почти нагишом по зимнему лесу, купается в прорубях и кричит остатку народа: «Не пей!», «Делай, как я и будешь образцовым примером для будущих поколений».
И тем не менее моя комиссарша не выдержала напору жизни. В прошлом году в апреле умерла её старшая сестра, в июле — тётушка Тая в Подмосковье, много для нас значившая, в конце августа — старший брат Сергей, который, когда нам в молодости бесхлебно и бездомно было, знать нас не знал, а на старости лет притулиться надо ж к кому-то. Был он на фронте шибко избит, глаз повреждён, позвоночник повреждён, по году и более лежал в спецсанаториях, где он и его собратья по изломанной спине умудрялись попивать будучи лежачими больными. Посылали всё, что могли, и деньжонки посылали, хотя и знали, что он их пропьёт. Последний раз попросил 50 рэ. Марья забунтовала: «Не пошлю!» А я как чувствовал что-то... А что чувствовал? Опыт жизни. Бабушка Марья Егоровна [Астафьева. — Сост.], когда я последний был у неё в больнице и принёс ей еврейских апельсинов, попросила меня принести крепко заваренного свежего чайку, а я ушёл, загулял, загусарил и про чай, и про бабушку, впав в веселье и красноречие, запамятовал. А была она не очень лёгким человеком, хотя ко мне проявляла доброту посреди целого народа, забывшего
Семнадцатого октября хватанул мою бабу инфаркт. Большой. Трудно она выплывала наверх. А тут нас подкопали кругом, телефон обрезали, шофёр мой ко времени разобрал машину, ездил я на советском транспорте, нервничал, мёрз. Однажды голова закружилась, херакнулся среди города, пробую встать, шапку схватить, а внутри вроде как все гайки с резьбы сошли, и не верится, а встать не могу. Шли молодые парень с девкой, гармонично развитые люди в дублёнках и в золоте, так захохотали — такой я неуклюжий и жалкий валяюсь. Они ведь и не знают, что я на фронте из-под пули в ямку или в воронку мог унырнуть. Что, говорю, хохочете? За клоуна приняли? Не Никулин я! Тут подскочил ко мне бритвами резанный, конвоирами битый парняга-мужичок, приподнял, шапку на меня задом наперёд напялил и с известным тебе хорошо жаргонным превосходством зашипел: «С-сэки! Я деда поднял? Поднял! Вы, с-сэки, упадёте, вас поднимать некому будет». Умён, собака, практическим, выстраданным умом умён этот мой вечный «герой», то полпайки отдаст кровной, то прирежет невзначай...
Выкарабкалась баба. А сидеть и лежать-то смирно не умет. На кухне кастрюлями давай греметь, в ванную стирать лезет, наклоняться давай, я тоже привык к ней, к дуре, вечно бегущей и чего-то делающей. 27 декабря умер в Темиртау первый из нашей шестёрки боец, и в эту же ночь у Марьи второй приступ, среди ночи. Хорошо, что под нами врач живёт, знающая нас как облупленных, прибежала, а Марья в клинической смерти. Она её как-то через колено переломила, выпить чего-то дала, и у Марьи выброс с переду и сзаду. Оживать начала. Но в больницу увозили, уже попрощалась и со мной, и с домом. Сцена, скажу я тебе, на театре, как жиды говорят, непоставимая.
Вот до сих пор и тянется всё это. А тут зима осердилась сама на себя, что зимой слабо морозила, и давай нас дожимать в весенние сроки. Вот лишь второй день, потеплело, снег тает, водотечь открылась, жёлтая с зеленцой, снеговая вода пошла.
Ничего я за зиму почти не сделал, а планов было-о-о! Написал предисловие к «Крылатым словам» С. В. Максимова, статейку о Распутине, переложил с болгарского рассказ-притчу, сделал наброски десятка «затесей» и всё. А ведь всё время чё-то делаю и от дела не бегаю. Люди осаждают, и всем чего-то надо. Я уж Марье говорю: «Был бы бабой, с койки не вставал бы, никому отказать не могу».
Устал очень. На каком-то взводе или пределе живу. В деревню охота. А раньше середины мая туда не попасть. В прошлом годе летом побывал в Эвенкии и в Туве. В Эвенкии мне понравилось, в Туве — нет. Может, туда и нынче съезжу.
На каникулах была Ирина с ребятишками. Вите уже 12 лет, Польке пятый пошел, жизнь Ирины идёт на них, я и не ожидал, что она станет такой хорошей, самоотверженной матерью.
Майя! Мария твой роман прочитала [жена Ю. Сбитнева — прозаик Майя Ганина. — Сост.], ей понравилось. У меня всё запушено, в том числе и чтение, но летом, в деревне, надеюсь добраться и тебя и Юру почитать, а то стыдно. Правда, читаю я сейчас мало и медленно — голова болит.
Ну что сказать на прощание? Здоровы будьте! Не принимайте взаболь дорогую действительность и наши литдела. Они, право, не стоят того, чтобы ради них и из-за них хворать. Ничтожная жизнь с уклоном в подлость рождает себе подобную литературу и «мыслителей» придворных. От этого можно устать, но гневаться на это и нервы тратить — много чести.
Целую, обнимаю обоих. Ваш Виктор.
14 апреля 1987 г.
(В.Распутину)
Дорогой Валентин!
Пересылаю тебе письмо какого-то идиота. Я уже не смеюсь, читая подобные сентенции на конвертах, юмор мой иссяк.