Нет мне ответа...
Шрифт:
Овсянка
(Г.Вершинину)
Дорогой Геннадий!
Вот сейчас и есть то время, когда от усталости пребываю в прострации. Измотали меня вконец. Уехал в деревню садить огород — весна плохая, народ, разогнавшийся в праздники, гуляет, отмечает, празднует, достаёт и в деревне, целится камерами, фотоаппаратами, тянет из души патриотическое слово о Родине и народе дорогом, да о Великой Победе. А у меня их нет, да и не было в душе-то, ибо я раньше других сперва почувствовал, а потом и увидел трагедию своего народа, сваленного в червивую яму коммунистами. И оттуда так и не выбравшегося, да и не желающего выбираться. Оказывается, можно жить и в помойке, пусть и в облике животного. Нашлось (и немало) так уже униженных, до скотства доведённых, что им помойка — родной дом. Погибает бедный народишко, погибает, и вроде как не осознаёт этого, что давно его лишили сознания и разума. Уж коли он снова за большевиками, а не за Богом устремился, значит, сам себя
...А приехать? Ох, Геннадий, боюсь, что Вы забыли о моём возрасте, да и Марья Семёновна болеет давно и тяжело. Вот в тайгу отдышаться уеду. В середине июня сулится приехать Валентин Курбатов. К его приезду и вернусь домой. В деревне у меня есть избушка для гостей, он там любит поспать, почитать, в холодный Енисей ходит купаться, а главным образом мы с ним треплемся, да вслух друг дружке читаем Гоголя. Башковитый, высокообразованный и глубоко верующий мирянин Курбатов-то, хоть и в варначьем городе Чусовом вырос.
...Газета «Чусовской рабочий», которую я поздравляю со славным юбилеем и желаю, чтобы она «работала» и оставалась, а стало быть, в меру средств И возможностей, жила или уж точнее — мучилась с этими самыми рабочими, выражала их чаяния (любимое газетное и пробольшевистское слово, затасканное, как рабочая акула). Ну, проще сказать, помогала им жить, беды преодолевать, быть их собеседником и другом по времени и доверительности.
«Чусовской рабочий» — больная любовь моя. Любовь — оттого, что здесь я впервые столкнулся с творческим коллективом, который как ни пытались сделать подъяремным, партийным тяглом, вывёртывался из гужей и порой норовил ускакать в чисто поле.
Но как ускакать? Далеко не ускачешь с путами на ногах, с моралью и установкой идеологической: «Не верь глазам своим, а верь партийной совести». А у партии там, где совести быть, шерсть выросла, что она с успехом и ныне доказывает.
И всё же нам удавалось делать газету, порой и достойного уровня — уж как там наш «фюрер», Григорий Иванович Пепеляев, изворачивался, как цензоров явных и природой рождённых вокруг пальца обводил, какой характер проявлял, какой крестьянской сметкой обладал — одному ему известно. И если он жив, ему первый мой привет и поздравление.
...В зрелом возрасте я постиг, что величайшее творение литературы — это «Дон Кихот» Сервантеса, и по мощи таланта, даже не таланта, а бесовства какого-то, архигениальности с Сервантесом может сравниться только Гоголь. Вот их бы и взял с собой и беру, куда ни еду, вот только необитаемого острова найти не могу, а если найду полупустую деревню во святыми старушками — глянь, уже сволочь рядом селится, то расстрига-большевик, то стукач или сексотка.
Обнимаю, желаю, кланяюсь. Виктор Петрович
Лето 1995 г.
(Куликовскому)
Товарищ Куликовский!
Я благодарю Вас за письмо и прежде всего за то, что Вы подписали его, а то ведь эти храбрые коммунисты подписываются словами — «участник ВОВ и труда», боясь за свою шкуру и здесь, в мирной жизни, где писатель, ими отчитываемый или обматеренный, в лучшем случае может наплевать оскорбителю и поучителю в глаза. Благодарю за то, что не унизили звание фронтовика и седины свои каким-нибудь псевдонимом или подписью — «ветераны».
И за откровение благодарю. Конечно, мне было бы больно читать Ваши откровения, если б Вы оказались единственным читателем, отклик свой изложившим на бумаге, да ещё так пространно.
Увы, увы! Родина наша велика и разнообразна, как и народ, её населяющий. Есть у меня письма, есть и рецензии на роман совсем другого свойства и содержания, чем Ваш отзыв. Особенно мне дороги отзывы тех, кто служил в том же стрелковом полку и воевал под началом командиров, которые не стали бы менять двух взводных на одного политрука. Менять кого-либо, как и стрелять, и судить согласно человеческой морали и Божьего завета нельзя, невозможно. Это только по советской морали можно угробить сто двадцать миллионов своих сограждан, чтобы торжествовала передовая мораль и было всеобщее советское счастье. И полководец здесь может считаться великим и ясноликим, угробив сорок семь миллионов соотечественников и выслуживаясь перед партией и вождём своим в мирное время, погнать целую армию русских парней на место атомного взрыва, как подопытных кроликов, что и сделал Ваш обожаемый Жуков. Есть за ним и другие чёрные делишки и преступления, которые Вам хотелось бы не знать, забыть, а главное, чтобы все сплошь обо всём забыли, вспоминали бы прошлую войну как некое сплошь героическое действо, где русские люди только то и делали, что били врага с патриотическими выкриками, и вперед вёл их неустрашимый комиссар.
Кроме того, что коммунисты и такие непреклонные патриоты, как Вы, опустошили войнами и преобразованиями Россию, унизили и растоптали её несчастный народ, они выработали под страхом штыков демагога-моралиста, присвоившего себе право всем ставить себя в пример, и поучать, и направлять неразумных собратьев своих. Отвратительная, дремуче-невежественная категория людей, чуть схватившая каких-то знаний, и, как им кажется, «овладевших» глубинами культуры, в том числе и читательской. Чаше всего они водятся среди наших учителей, при всеобщей грамотности ввергших и приведших страну и население её к ещё большему невежеству, чем то, которое было в безграмотной России, жившей по Божьему закону и велению, ещё наше дремучее офицерство, закономерно приведшее армию к полнейшему маразму и краху и оскорбившее своим присутствием в военных рядах звание русского офицера.
Вам, так страстно меня уличающему, как, думаю, уличали и обличали Вы своих собратьев на войне, на производстве. — и в голову не пришла Божья заповедь: «Не судите, да не судимы будете», как, наверное, совсем уж не могло прийти в голову, что есть читатель, Вам подобный, которому понравься моя книга, так в удручение и в горе я впал бы.
Я пишу книгу о войне, чтобы показать людям и прежде всего русским, что война — это чудовищное преступление против человека и человеческой морали, пишу для того, чтобы если не обуздать, так хоть немножко утишить в человеке агрессивное начало. А Вам надо, чтобы воспевалась доблесть на войне и многотерпение, забыв при этом, что чем более наврёшь про войну прошлую, тем скорее приблизишь войну будущую. И те писатели, которых Вы перечислили, продукцию, Вам потребную, поставляли для души Вашей, жаждущей победных радостей, эту радость и преподносили. И... постепенно, победно шествуя, сочинили угодную таким, как Вы, героическую войну. А я и сотоварищи мои, настоящие-то писатели и страдальцы, восприняли войну как отвратительную, подлую, в человеке человеческое убивающую. Список Ваших любимых писателей потрясающ, эти покойнички, за исключением Симонова, ничего уже, кроме вздоха сожаления, часто и насмешки, не вызывают. В Вашем списке нет мной уважаемых писателей, есть беспомощные приспособленцы, елеем мазавшие губы советскому читателю. Константин Воробьёв, покойный мой друг, Александр Твардовский, Виктор Некрасов, Василий Гроссман, Василь Быков, Иван Акулов, Виктор Курочкин, Эммануил Казакевич, Светлана Алексиевич — вот далеко не полный перечень тех. кто пытался и ещё пытается сказать правду о войне и кого за это согнали в ранние могилы такие вот, как Вы, моралисты, присвоившие себе право поучать всех и объяснять «неразумным» правду да выгонять их за границу, как Солженицына иль того же прекрасного писателя — Георгия Владимова.
Но согласуйся свет с уровнем Вашего понимания правды и читательскими требованиями таких мыслителей, как Вы, так бы на Стаднюке и сладкоголосых Чаковском и Евг. Воробьёве дело закончилось, и не появилось бы ни «Дон-Кихота» — этого величайшего художественного достижения, ни Свифта, ни Дефо с его «ненормальными» персонажами, ни тем более нашего непостижимого гения — Гоголя, который смел написать, что отрубленная саблей голова казака, «матерясь, покатилась в траву».
Есть закон у Вашей любимой партии, согласно которому за войну расстреляно миллион человек на фронте, так необходимых в окопах, да ещё двенадцать миллионов в лагерях медленно умерщвлялись и столько же их охраняло в ту пору, о которой всуе упомянутый Вами писатель Богомолов писал, что «на фронте был катастрофический недокомплект». Так вот есть и у писателя свои законы, согласно которым он и пишет, даже свою пунктуацию сотворяет. Уже с первой повести, наивной, простенькой, ущучили меня дотошные читатели, подобные Вам, что на «казёнке» (сплавном плоту с домиком), бригада бывала до двадцати человек, но не менее одиннадцати, у меня же в повести бригада состоит всего из семи человек. А мне так надо, мне удобнее подробно написать семь человек, а не согласно «правде» соцреализма бегло упомянуть двадцать. И если я написал всего двух медичек на переправе, значит, мне так надо. Если написал, что был иней (а он в ту осень был на самом деле) в конце сентября на Украине, то так оно и должно быть. Вот если я схематично, неубедительно это сделал — другое дело. Тут мне надо «всыпать», я и сам себе «всыплю» как следует, ибо сам себе есть самый беспощадный критик. Кстати, мой командир дивизиона Митрофан Иванович Воробьёв, умерший два года назад в Новохопёрске, тот самый единственный офицер, который не матерился (эко мне везло на людей и на офицеров тоже! Не дай бог, попался б на Вашу батарею — извели бы ведь неразумною, дерзкого парнишку). Так вот, Митрофан Иванович, с которого во многом списан Зарубин, никогда, ни в одном письме не сделал мне ни единого замечания насчёт калибров, расположений и количества орудий, ибо понимал, что такую малость, как 1 + 2 — я знаю и без него, и оттого ещё, что был он читатель и человек огромной культуры. И вообще, читатель стоящий, человек воспитанный, а больше — самовоспитанный, не подавляет никого самомнением, и если сделает замечание — не превращает его в обличение, в суд, не сулится послать на Соловки иль расстрелять, четвертовать, «как только мы придём к власти».