Нет мне ответа...
Шрифт:
На сентябрь, если ничего не стрясётся, уеду в родную деревню Овсянку и проживу там месяц. Уеду на Родину и постараюсь не пить, а отдыхать и набираться впечатлений, надышаться воздухом Сибири. А потом поеду в Москву — редактировать сборник рассказов в «Советском писателе».
Что у тебя стряслось? Кто тебе дал по мозгам? Не обращай ты на это внимания. Разве одного тебя волтузят!? Будь темпераментней, горячей и злей, да и пиши на накале, и на всякие бутуки наплюй. Эка невидаль — бьют! Солженицына вон как бьют, а он борется, отстаивает своё право называться человеком, да ещё и нам в этом деле помогает.
Литература, брат, вступила в такое отношение с обществом, что тут без борьбы уж не обойтись, и морды в кровь скоро будут бить всем
В одном из ближайших номеров «Нового мира» будет мой новый рассказ (если цензура не зарежет!), рассказ обдерганный, но там столько человеческого горя осталось, что это и подумать многих заставит о нашем житье-бытье [рассказ «Ясным ли днём». — Сост.]. Познакомился я на съезде с Василем Быковым (читал его «Мёртвым не больно»). Поедом едят его, но он бывший фронтовик, этакий Ванька-взводный — это орешек крепкий, не вдруг такого срубаешь.
………………………Окончание письма утрачено
8 августа 1967 г.
(А.М.Борщаговскому)
Дорогой Александр Михайлович!
Я не так давно вернулся из Сибири — ездил на Родину, а попутно заворачивал в Новосибирск, где было последнее толковище по «Краже». Теперь я уже прочёл вёрстку и второй части, и вроде бы с меня свалилась гора (№ 8—9 «Сибирских огней»).
Есть в повести издержки и утруски, но, в общем-то, всё обошлось по-божески и цензура по первой части сделала лишь два незначительных замечания.
В редакциях сейчас сидят такие цензоры, что сами сто очков любой цензуре вставят, да и сами авторы подцензурны у нутра своего, которое уже заранее знает, чего можно, а чего нельзя. Вышколили нас!
От Сибири у меня очень смутно в голове и тяжко на сердце. Куда ни приеду, везде разговоры про смерти, да всё страшные какие-то.
Лишь у братишек, в Ярцево — это 700 км ниже Красноярска — удалось порыбачить и побродить по настоящей, нетронутой ещё лапами строителей светлого будущего тайге. А залапали Сибирь страшно! Ещё после наводнения, что ли, так у меня ощущение такое, будто погром был на берегах родной реки.
Всё стало чужое, разношёрстное. Сибиряки порастворились среди разной шушеры, да и подразвратились тоже — пьянство несусветное, и вслед за ним и бездушие, само собой.
Но об этом больше не хочется. Дома я был недолго и побыстрей убрался в деревню, ибо все сроки сдачи сборника в «Советский писатель», где собираюсь издаваться первый раз, уже истекли. Хотел уж было садиться за стол, как случилась беда, околела любимая собака, которая была умней и добрей многих человеков. Сибирская лайка, добытая мною со страшным трудом, и вот на моих и на глазах сына и жены кобель медленно и мучительно умер. Ошибся он один раз, и как сапёр — сразу. Без нас тут его тётенька одна кормила в тарелке эмалированной и в неё же потом положила отравленную колбасу. Сын пошёл копать червей, а кобель мой ходил за ним как тень, и ребятишки не заметили, когда он под лавкой поел этой колбасы. Никогда и нигде он ничего не брал, а тут...
Наревелся я над его могилой. И неожиданная смерть эта помогла мне доделать рассказ «Синие сумерки», над которым бился я больше двух лет.
Жестокое всё же наше ремесло! Надо и страданья свои и людские вывёртывать наизнанку, а вывертывая, страдать ещё и ещё. По этой причине я очень мало пишу о войне. Как возьмусь, так меня всего и заколотит, и всё болеть начинает.
Погода в селе стоит жаркая. Всё засыхает, хотя каждый день заносит кругом, громы гремят, а над деревушкой нашей дыра голубая в небе никак не закрывается. Я каждый день стараюсь работать над сборником, но тянет писать что-нибудь новое, однако это уж потом, когда со старьём разделаюсь.
Литературных новостей никаких не знаю.
Но это уж мои претензии личные, а так вещь смелая, и не напрасно она взбудоражила хевру, которая утвердила в литературе генеральско-полковничью правду о войне и считает её единственно верной, а она всего лишь ширма с позолотой, которой надлежит скрыть правду окопную, солдатскую от которой и на лысых генеральских головах волосы бы зашевелились! Читал и Катаева. Ничего не понял. Это, по-моему, литература сноба и для снобов. Я такой не люблю, нерусская это писанина. Русская и в сложности своей проста и как бы открывает тебе всю глубину по мере твоего роста вместе с нею. Я читал .«Войну и мир» пять раз в жизни, и всякий раз она меня потягивала к каким-то новым пластам, скрытым в ней, хотя и в предыдущие чтения тоже вроде бы всё было понятно, всё доступно. А тут что-то на грани шизофрении и бреда.
А вы читали ль в № 1 «Севера» повесть Васи Белова «Привычное дело»? Вот эта вещь меня потрясла, хотя и проста она, как земля. Очень советую прочесть, а то её непременно замолчат в критике и ничего о ней не узнают люди. «Север»-то читает совсем мало народу.
Август весь я собираюсь провести в деревне, да и сентябрь тоже, если удастся. Хочу написать серию давно задуманных очерков, которые не написал в своё время, а зимою уж начну повесть о войне. Всё-таки она меня гнетёт и — как я от неё? — стучит в сердце. Герой там у меня умрёт, хотя это и не нравится нашим критикам. И на Корчагина походить не будет, хотя многим так хочется его воскресить.
Дался им этот Корчагин, ей-богу! Я уж и читать о нём не могу, так и кажется мне, когда я о нём читаю в тысячу который раз, что от китайского мракобесия мы совсем недалеко ушли.
На этой пессимистической строчке и заканчиваю письмо, желая Вам писучести. Здоровья и всего самого наилучшего. Обнимаю Вас. Ваш Виктор
20 августа 1967 г.
Быковка
(А.Н.Макарову)
Дорогой Александр Николаевич!
Начинаются дни золотые... то есть начинается охота, а завтра день рождения у Мани, соврал — послезавтра! И надо промышлять что-нибудь на стол, вот я и собираюсь с други во леса с ночёвкой, а потом гулять будем, пить чего бог пошлёт, петь, плясать и материться от души. То-то праздник будет! Я всё в деревне, шибко жалею, что Вы не приехали. Погода нонче не погода, а изумленье какое-то. До сих пор народ купается в море и жара стоит, и рыба клюёт, рыбаки сказывают. Я сам-то не хожу, утерял вкус к рыбалке, хариус остался мелкий, ловить его неинтересно, а после хариусов никакая рыбалка не идёт: это всё равно, что после струга — топором.
Всё это время работал. Каждый день. Писал «Затеси», для себя писал. Много чего накопилось. И написал изрядно, да ещё больше писать осталось. Подоспело обсуждение «Последнего поклона». После обсуждения (в Союзе нашем) возникла потребность ещё кое-чего в рукописи поделать, и до поездки в Сибирь решил я эту работу провернуть, ибо в октябре на меня навалится текучка, надо будет читать вёрстку, редактировать сборник в «Совписе» и т.д.
Живем мы хорошо. Мария, отец и я — в деревне, ребята — в городе. Ирина ищет работу, а Андрей пытается сдавать экзамены по второму заходу, теперь уже на вечернее отделение. Хоть бы сдал! Самое главное, чтобы они не болтались, как шевяки в проруби. Читаю очень хорошую книжку о Лермонтове — Ивановой. Читаю и ахаю, уж такая неподходящая земля — Россия для гениев, так она их терзает, а они нет-нет, да и появляются на беду свою. Горькая книга, страшная судьба поэта.