Нет счастья в жизни
Шрифт:
Мужчина отошел к своей даме.
Прибежал водитель троллейбуса в резиновой рукавице и, увидев гражданина с веревкой в руке, напрочь потерял дар речи. Он просто взял и въехал гражданину в ухо своей тяжелой рукавицей. Тот выпустил веревку и, рыча, бросился на водителя. Водитель тут же обрел утерянный было дар, и дар этот оказался могучим и свободным.
Дама, начала смеяться.
– Вот видишь, – сказал ей мужчина. – Я же обещал. А ты не поверила.
– Ну ты и сволочь, – говорила между тем дама, сквозь приступы смеха. – Редкостная сволочь. Меня предупреждали, что ты сволочь, но я не верила, думала, как все.
– Ну что ты, что ты, – засуетился мужчина, взял ее под руку, повел в сторону.
Троллейбус укатил.
С неба сыпалось и разъезжалось.
Было не смешно.
Оборотень
Насколько все-таки все условно в природе человеческой.
Взять хоть ту же красоту, – сколь немногим отлична она от безобразия: чуть крупнее рот, слегка лупастее глаз, тоньше нос, острее скула, круче лоб, висловатее щека – и ты не то что не красавец, а такая уже образина, что остается на острове безлюдном засесть и аленький цветочек отращивать…
– Но ты-то ведь красив, – сказал гример. – Так зачем тебе? Они и так все твои.
– Вот именно, – уныло согласился Красивый. – Слова не успеешь выговорить, глазами слегка мазанешь – и готово: она уже рядом, уже дышит с затактом. Надоело на фиг.
– Ну это я не знаю, – задумчиво сказал гример. – Это тебе скорее всего по другому ведомству надо – к товарищу Кащенко или к Скворцову-Степанову.
– Да нет же. Именно к тебе. Сделай мне другой фейс. Обыкновенный. Даже немного ущербный.
– Вот на! Зачем тебе? – удивился гример.
– На интеллект хочу ее взять.
– Кого?
– Кто попадет.
– Откуда у тебя интеллект, если ты от счастья своего отказываешься…
Но Красивый уперся: «Сделай и все!» – и уговорил-таки. А гример этот был такой, что из кого хочешь кого угодно сотворит: из Дон Кихота – Дон Жуана, из Эйнштейна – Франкенштейна, из бабушки – Красную Шапочку.
А здесь и всего-то на час работы получилось: где подкрасил, где клеем подтянул, где составчика особенного, на гуттаперчу похожего, ляпнул. Был Красивый, а стал никакой – заурядное такое мурло без особых примет. Одни глаза и остались от Красивого, влажные, темные, с шумными ресницами.
– А ты ими не лупи почем зря. Веками придерживай, – посоветовал гример и взял бывшего Красивого с собою в гости.
В гостях пили недорогое вино и говорили о любви. Одни – что любви нет, а лишь один сплошной самообман, другие – что как раз есть, только надо уметь ею пользоваться, а третьи – что было бы что назвать, а там без разницы как: хоть любовью, хоть сексом, хоть аэробикой.
Одна барышня, ничего себе, характерная такая, ее все называли полностью – Екатерина, говорила, что, господи, конечно же, есть, что Овидий, Абеляр, Гете, Пушкин и вообще все лучшие умы считали, что есть, и, значит, есть, и нечего тут, не дурнее нас с вами будут. А еще она говорила о преображающей силе любви, которая подлеца делает святым, меланхолика жизнелюбом, а убогого красавцем.
Многие этому смеялись, но, впрочем, особенно не возражали. А бывший Красивый, оказавшийся напротив Екатерины, поддакивал и кивал, кивал и поддакивал, а потом, где-то после пятой или шестой, вконец рассвинговался и выдал жарким голосом сложноватый, но довольно убедительный период о том, что любовь – единственный символ веры, который
Из гостей загримированный и Екатерина ушли вместе, и он, понятное дело, пустился ее провожать.
Для начала и как бы во исполнение некоего ритуала провожатый довольно-таки профессионально восхитился двумя-тремя подвернувшимися глазу архитектурными наворотами, а затем, изящно выйдя на котурны, весьма сносно продекламировал несколько малоизвестных сочинений Мандельштама и Тютчева.
Вскоре, впрочем, разговор вернулся на круги своя, и они, возбужденно перебивая друг друга, вновь заговорили о чувственном преображении: сам ли предмет хорошеет от восторга или в глазах любящего метаморфоза сия происходит, а также постепенна ли эта процедура или же внезапна.
Ни о чем толком не договорившись, добрели до ее дома; разговор был в апогее, расставаться не хотелось; тем более дома у нее никого – отец в командировке, мать на даче, – а в серванте несколько капель чудного финского ликера… Короче, произошло то, что, в принципе, и должно произойти и происходит сплошь да рядом с людьми молодыми и увлеченными друг другом.
Всю коротенькую ночь они не разлучались ни на миг, ну разве что выбежал он разок из комнаты с невинной целью оправить себя, а потом помылся и стрелой обратно…
– И вот когда в окнах, как это говорится, слегка забрезжил день грядущий, – продолжал свой рассказ Красивый, – начала она в меня всматриваться, сперва мельком, как бы спотыкаясь обо что-то, затем все внимательнее, все пристальнее, а потом, совершенно неожиданно, зажгла в комнате свет и уставилась на меня обалдело.
Красивый достал сигареты, закурил. Гример молчал, ждал продолжения.
– Что случилось? – спросил я ее. «Это не ты», – сказала она и повела меня к зеркалу. Я взглянул на себя – от твоих ухищрений ничего не осталось.
– Потому что теплой водой, – сказал гример.
– Почти горячей. То есть ни следа. Разве что глаза…
– Я предупреждал, – сказал гример.
– Стою перед зеркалом и удивляюсь, – продолжал Красивый. – «Как это не я? – говорю. – Я». – «Не ты! – она уже почти кричит. – Это другой человек. Не тот, с кем я шла по улице, с кем вошла в дом». Я молчу, смотрю в зеркало то на себя, то на нее, будто ничего не понимаю. «Ничего, – говорю, – не понимаю. Как то есть другой? Хуже, лучше?» Она молчит, и просто даже невооруженным видно, как крыша, у нее сползает. И тут я как бы озарился, как бы сообразил, в чем дело, и… «Понятно, – говорю. – Это же ведь то, о чем мы вчера еще толковали. Ты просто влюбилась и увидела меня другими глазами, ну как бы перелепила меня, приблизила к своему идеалу!» – «Я тебя ненавижу!» – говорит она медленно, и я чувствую: сейчас в ней что-нибудь вскипит, а дальше непонятно. Ломанет, чем попало, по кумполу или химией какой-нибудь прыснет – и тогда уже никакой грим не спасет. Но нет, смотрю, идет к телефону, набирает номер…