Неудавшийся эксперимент
Шрифт:
Вот и мысль из синодника, которой он блеснул перед директором. Подвела его память. Почти вечер учил наизусть эту цитату, а всё-таки два слова перепутал: вместо «лета» сказал «годы», а вместо «помрачаются» — «покрываются».
«Время бо мимо течёт, и лета не стоят, и вся в небытие отходят и забвенья глубинами помрачаются».
Из дневника следователя.
Наш брат юрист тоже поддаётся моде. Со всех сторон слышу: «Правовое воспитание, правовое воспитание…»
По-моему, правовое воспитание такая же нелепица, как, скажем техническое воспитание или торговое
Правовое воспитание… Бесспорно, существуют люди, которые не знают Уголовного кодекса. Но я и в мыслях не допускаю существование людей, которые не знают, что такое хорошо и что такое плохо.
После ухода директора прошёл ещё час — Петельникова не было. Рабочий день кончился, но инспектор просил ждать. И Рябинин ждал, копаясь в бумагах. От жары, парниково нагретого воздуха, от восьмичасового бездвижья Рябинин устал, как от лошадиной работы. Требовалась разминка, какое-то движение мускулов, хотя бы двадцатиминутная прогулка…
Он запер кабинет и вышел на улицу.
Солнце уже не пекло, но асфальт, машины и дома оставались горячими. Всё-таки стало легче, чем в кабинете, — иногда дул ветерок, слабый и тёплый, как из приоткрытой двери.
Миновав два квартала, Рябинин пересёк железную дорогу. В полосе отчуждения, которая в городе была предельно узкой, росли травы. В песчаной выемке белела целая стайка ромашек. Он сошёл с бетонных плит подземного перехода и спустился к ним. Настоящие ромашки. Почти настоящие. Только поменьше своих луговых сестёр, да лепестки не столь белы, да сердцевинка не так желта. Хорошо, что не в саже…
Он нарвал тощий букетик и пошёл обратно, чуть освежённый не то ходьбой, не то этим букетом.
Вернувшись, Рябинин глянул на угол стола. Листья таволги ещё держали зелень, но цветки облысели. Рябинин выбросил их в корзину и попытался поставить ромашки — те проваливались в длинную вазу вместе со своими белыми головками. Ваза, даже пластмассовая, была не для них. Пришлось взять стакан. В нём ромашки встали дружно и даже как-то весело.
Рябинин взял из сейфа бумаги и опустился за стол, соображая, чем бы это можно заниматься с такой несвежей головой. Ромашки стояли почти перед ним — он протянул руку и прижал ладонь к стакану, пока ещё холодному от налитой воды. И сидел, не шевелясь, наслаждаясь секундным безволием перед долгой работой.
Ему показалось, что белые лепестки зябко дрожат. Он присмотрелся, щуря глаза: они ритмично вздрагивали, будто в стакане работал крохотный двигатель. Возможно, дрожит его рука. Нет, рука плотно замерла на стекле. Да рука бы дрожала расхлябанно, неритмично. Всё-таки он убрал её, прижался грудью к краю стола и пристально глядел на ромашки. Они вздрагивали: тихо, почти незаметно, но вздрагивали, словно их каждую секунду кто-то толкал; словно на дне стакана билось невидимое сердце…
Сердце. А ведь их толкало его сердце. Рябинин удивлённо посмотрел
Могучее человеческое сердце. Ведь оно есть у каждого, и значит, сердце каждого способно не только гнать собственную кровь, но и помочь тем же ромашкам, помочь тем же людям… Помочь своим осторожным стуком любому человеку, ждущему этой помощи. Врачи говорят, что физические нагрузки сердцу полезны. А нравственные? Инфаркты не от душевных ли недогрузок?
Петельников его так и застал — лежащим грудью на бумагах перед стаканом с ромашками. Рябинин поднял голову, удивлённо разглядывая небывалую одежду инспектора.
— Тебе на улице пятачки не подавали? — улыбнулся Рябинин.
— Я не брал, — буркнул Петельников, устало бросаясь на стул.
Сквозь его усталость проступало то взвинченное состояние, которое остаётся в человеке после долгого нервного напряжения и затухает не скоро, иногда под утро. Но взвинченность инспектора была особой, радостной. Рябинин слышал, что с ним пришёл ещё кто-то, да не один человек, может быть, и не два; стоят они в коридоре и ждут команды инспектора.
Петельников достал из кармана пиджака аккуратную трубочку документов и принялся считать доказательства, начав с известных, с показаний белобородого старика, и победно переходя к новым, уже добытым им. Он перечислял эти доказательства одно за другим, как уже делал мысленно в деревне Устье, — раз, два, три… — словно выступал в суде.
— С лодкой ясно, — согласился Рябинин, разглядывая телевизионный переключатель и паспорт на часы. — А что дал обыск в доме?
— Плашкин не дурак, краденое хранить в избе не станет. Но вот этого достаточно. Нашли в огуречном парнике.
Инспектор положил на протокол осмотра серую пластмассовую коробочку. Внутри она была выстлана красным бархатом, а на крышке темнел рисунок полуразрушенного сооружения с надписью «Агуди VII век».
— Из-под часов «Наири», — объяснил Петельников.
— В парнике, говоришь?
— Да, в огороде.
— А что это за грязь? — спросил Рябинин, разглядывая чуть заметное серое пятнышко на ярком бархате.
— В коробку попал камешек.
— Ага, попал, — вроде бы обрадовался Рябинин.
— Теперь доказательств хватит, — поддержал эту радость инспектор.
— Теперь их навалом.
— Плашкин здесь.
— Я уж чувствую… Признался?
— Ну, этот быстро не признается. Он Леденцова так звезданул, что переднего зуба как не бывало.
— Оказал сопротивление? — удивился Рябинин.
— Леденцов сам виноват. Мандат не предъявил, одет чёрт те как, из избы не уходит…
Леденцов и Николай Фомич ввели задержанного и удалились в коридор — ждать санкции прокурора на его арест.
Посреди кабинета стоял невысокий крепкий парень в светлом клетчатом костюме и белой рубашке без галстука. Лица Рябинину было не рассмотреть — всё-таки день уже кончился.
— Садитесь, — предложил он.
Задержанный сел, попав в оконный свет летнего вечера.