Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
В Глебе Алексееве сейчас был виден писатель. Что-то именно писательское было в его изучающем взгляде, в той впитывающей в себя вдумчивости, с какой он мог, не прерывая, слушать собеседника, слегка склонив голову на бок, пожевывая губами, покуривая, смотря на него сквозь очки и время от времени проводя рукой по своим расчесанным на косой ряд волнистым, серым с прозеленью волосам.
При первом же знакомстве Глеб Васильевич пригласил меня к себе в номер. В тот вечер, когда я был у него впервые, мы почувствовали друг к другу приязнь, впоследствии перешедшую в дружбу. Оборвалась наша дружба только по причине его гибели, о
Разумеется, мы сразу же заговорили о литературе. Глеб Алексеев сказал, что считает себя учеником Бунина. Я признался, что читал только Бунина дореволюционного.
– Дореволюционный Бунин – это, конечно, прекрасный писатель, – прикартавливая, продолжал Глеб Алексеев, – но за границей он достиг титанического размаха. Он выпустил сборник коротких рассказов – на страничку, на полторы… Ну, например, о том, как пожилая певица готовится к выступлению в концерте. Ничего в этом рассказе не происходит. Но как он сделан, как он написан!.. Это больше, чем искусство, это чудотворство…. А его полуавтобиографическая повесть «Жизнь Арсеньева»? Ничего подобного никто в мире до него не создавал!
Все это было для меня тогда откровением. Я читал статью Горбова, в которой он или в самом деле обнаружил слепоту, или прикидывался слепым в «порядке парт дисциплины». Он назвал эмигрантское творчество Бунина «мертвой красотой». А тут вот известный прозаик говорит о титаническом размахе позднего Бунина!
Примерно через год я встретился в Архангельске с сосланным за религиозные убеждения доктором по внутренним болезням Дмитрием Васильевичем Никитиным, лечившим Льва Толстого, лечившим Горького. Вот что он мне рассказал:
– В Сорренто я спросил Алексея Максимовича, кого он считает лучшим современным русским писателем. Знаете, что он ответил?., «Мне не удобно об этом говорить, но вам я скажу: конечно, Бунина».
Вскоре после разговора с Глебом Алексеевым о Бунине я достал у знакомых «Митину любовь» и убедился, что это одна из самых прекрасных и психологически верных повестей о первой любви.
А вот о Горьком Глеб Алексеев говорил с раздражением. Разговор о Горьком состоялся у нас в одну из последующих встреч – и уже за рюмкой водки. Как писателя Алексеев Горького в грош не ставил, как человека – ненавидел.
– То, что распоясавшийся хам, именуемый великим пролетарским писателем, управляет теперь литературой вместо интеллигентного, скромного, чуткого Александра Константиновича Воронского – это беда нашей литературы, в этом ее погибель.
Из младших современников Глеб Алексеев выделял Андрея Платонова.
– Законченный мастер! – восхищался он. – Какое чувство эмоциональной силы слова! Непременно прочтите его повесть «Впрок», – она вызвала гнев Сталина, – и «Происхождение мастера».
На пленуме Глеб Алексеев выступил с разбором произведений местных прозаиков. Он порол их и за штампы, и за вычуры:
– У вас слова все стертые, как пятаки в сумке у трамвайной кондукторши.
– А у вас в этой фразе слова – как расшатанные зубы у больного цингой.
– А когда читаешь вас, то видишь, как с вас льется ручьями пот от усилий быть во что бы то ни стало оригинальным, а вот предметы, явления, которые вы пытаетесь описать, я не вижу.
– Прежде чем поставить слово на место, к нему нужно приглядеться, в него нужно вслушаться, к нему нужно принюхаться,
Глеб Алексеев говорил о расстановке слов, об интонационном строе, о ритме прозы, как может говорить только писатель, все познавший на опыте. Недолгое его выступление дало мне больше премногих томов.
Без всякой моей просьбы Глеб Алексеев принял участие в моей судьбе. Видимо, он говорил обо мне с Поповым, потому что после его отъезда Попов стал ко мне относиться еще тактичнее, еще доверчивее, стал больше считаться с моими мнениями и наконец, вернувшись из Москвы с Первого Всесоюзного съезда писателей, зачислил меня в штат.
Я близко сошелся только с одним местным писателем – Александром Яшиным, да и то не сразу. Он тогда уже выпустил в Северном краевом издательстве свой первый сборник стихов – «Песни – Северу». В этом сборнике нет ни одной живой, ни одной своей строчки – все взято, и притом из плохих рук.
Яшин был, как тогда выражались, «глубоко свой парень», «свой в доску», преисполненный благодарности Советской власти за то, что она дала ему, крестьянскому парню, высшее образование, за то, что его печатают, издают, за то, что он уже кандидат в члены Союза писателей, за то, что он делегат писательского съезда. Он слепо верил в то, на что его натаскивали сызмальства. Он следовал велениям партии и комсомола во всем, вплоть до внешнего облика. Нам объявлено, что мы живем зажиточной жизнью? «Слушаю, товарищи начальники». Яшин надевает фетровую шляпу, а юнгштурмовку с портупеей через плечо меняет на модный костюм. У нас на несколько месяцев провозглашена эра социалистического гуманизма? Яшин любезен с адмссыльными, тем более что их теперь берут и на идеологический фронт, но при случае не преминет попрекнуть местного прозаика Пэлю Пунуха его бело-эсерским прошлым: дескать, кому-кому, но не Пунуху указывать мне, непорочному комсомольцу, на мои идейные промахи.
Однако по натуре Яшин был человек порядочный. Совесть в нем все-таки бодрствовала.
Яшина отличала мужицкая тяга к знаниям и мужицкое упорное трудолюбие. Товарищи ругали его стихи за перепевы, за отсутствие поэтической культуры. Яшин стал писать все лучше и лучше. Он зазывал меня к себе, читал свои новые стихи и требовал строгой критики.
После убийства Кирова отношение к ссыльным в официальном мире Архангельска резко ухудшилось, И вот тут совесть Яшина заговорила внятно. Она не позволила ему отмежеваться от меня. Поверив с самого начала» что я ни в чем не повинен» он не порвал со мной отношений – напротив: мы виделись теперь чаще, чем прежде, хотя это грозило ему неприятностями в комсомольской организации.
Его послали учиться в Москву, во вновь открывшийся Литературный институт. На прощанье Яшин подарил мне свою карточку и написал на ней строки из своего стихотворения:
Большая дружба в тяжкий часНе обесчестит, не изменит.Мы с ним переписывались; когда он приезжал на каникулы – встречались. Уехав из Архангельска, я потерял с Яшиным связь.
После войны ура-патриотическая моча ударила Яшину в голову. Он написал чудовищную по аляповатости, сусальной лживости поэму «Алена Фомина» и получил за нее Сталинскую премию. Издали завидев Яшина на улице, я переходил на другую сторону.