Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Мы говорили с Окатовым об эстетике православия. Он указывал мне на самородную красоту русской мысли. Давал мне читать Аполлона Григорьева, «Три разговора» Владимира Соловьева с их апокалиптически грозными прозрениями судьбы человечества, в наше время уже начинающими отчасти сбываться, Розанова. Упиваясь дневниковой интимной непосредственностью розановских интонаций в «Опавших листьях», я думал: «Какое счастье, что Розанов был своим собственным Эккерманом!» Как по-достоевски точно представлял себе Розанов социализм: «Социализм пройдет как дисгармония. Всякая дисгармония пройдет, А социализм – буря, дождь, ветер… Взойдет солнышко и осушит все, И будут говорить, “Неужели он… был? И барабанил в окна град?.. – О да! И еще скольких этот град побил!1”» «Революция… будет все расти в
20
Курсив везде В. 3. Розанова. «Опавшие листья», короб первый.
«Битой посуды будет много», во «нового здания не выстроится»,
…………………………………………………………………………………………..
«…Новое здание повалится в третьем-четвертом поколении» [21] . Даже будущее советской литературы разглядел он, точно в полевой бинокль:
25-летний юбилей Корецкого. Приглашение, Не пошел. Справили. Отчет в «Нов. Вр.»
Кто знает поэта Корецкого? Никто. Издателя-редактора? Кто у него сотрудничает?
Очевидно, гг, писатели идут «поздравлять» всюду, где поставлена семга на стол.
Бедные писатели. Я боюсь, правительство когда-нибудь догадается вместо «всех свобод» поставить густые ряды столов с «беломорскою семгою». «Большинство голосов» придет, придет «равное, тайное, всеобщее голосование». Откушают. Поблагодарят. И я не знаю, удобно ли будет после «благодарности» требовать чего-нибудь… Иловайский не предвидел, что великая ставка свободы в России зависит от многих причин и еще от одной маленькой: улова семги в Белом море [22] .
21
«Уединенное».
22
«Опавшие листья», короб второй.
Как близки мне были уже тогда мысли Розанова о религии:
…при всех порицаниях как страшно остаться без попов. Они содержат вечную возможность слез… все-таки попы мне всего милей на свете…» «Необыкновенная сила церкви зависит (между прочим) от того, что прибегают к ней люди в самые лучшие моменты своей души и жизни: страдальческие, горестные, страшные, патетические. «Кто-нибудь умер», «сам умираю». Тут человек совсем другой, чем всю жизнь. И вот этот «совсем другой» и «лучший» несет сюда свои крики, свои стоны, – слезы, мольбы. Как же этому месту, «куда все снесено», не сделаться было наилучшим и наимогущественнейшим.
23
«Опавшие листья», короб первый.
Розанов писал эти слова, еще не испытав того, что принесла с собой Октябрьская революция. А вот запись из дневника племянника Бунина Николая Алексеевича Пушешникова от 20 апреля 1918 года:
Вечером опять у Ивана Алексеевича. Он только что пришел из церкви. Глаза заплаканы.
– После всей этой мерзости, цинизма, убийств, крови, казней я был совершенно потрясен. Я так исстрадался, я так измучился, я так оскорблен, что все эти возвышенные слова, иконостас золотой, свечи и дивной красоты песни произвели на меня такое
Так говорил один из последних великих русских писателей.
А вот как двумя годами позже воспринимал церковь Василий Витальевич Шульгин, один из очень немногих людей в предреволюционной России, отличавшихся глубиной государственного ума и политической прозорливостью, выдающийся публицист и оратор, член Государственной Думы, рыцарь без страха и упрека, белый офицер, эмигрант, узник советской тюрьмы, прошедший муки отступления, бегства, скитаний, игры в прятки с одесской Чрезвычайкой, муки изгнанья, муки допросов в советской тюрьме, оставивший драгоценные записи о предсмертных годах России, – записи, в которых так и сверкает его ухватистый ум и талант:
Я вовсе ничего не идеализирую… Я знаю и вижу нашу русскую церковь… И все-таки среди этого расцвета зла, когда поля и нивы зардели махровыми, буйными, красными будяками, церковь уже потому утешает, что она молится…
И еще:
Церковь среди большевизма имеет какую-то особенную непонятную в обычное время прелесть. Если бы от всей нашей земли ничего не осталось среди враждебного, чужого моря, а остался бы только маленький островочек, на котором все по-старому, так вот это было бы, что церковь среди красного царства [24] .
24
В. Шульгин. – «1920 год».
Какой остротой социально-исторического зрения обладал Розанов! «Есть не своевременные слова. К ним относятся Новиков и Радищев. Они говорили правду и высокую человеческую правду. Однако, если бы эта “правда” расползлась в десятках и сотнях тысяч листков, брошюр, книжек, журналов по лицу русской земли, – доползла бы до Пензы, до Тамбова, Тулы, обняла бы Москву и Петербург, то пензенцы и туляки, смоляне и псковичи не имели бы духа отразить Наполеона».
Как близко мне отношение Розанова к Льву Толстому:
Вся судьба толстовца Толстого в этих словах: «Чего хотел, тем и захлебнулся». Когда наша простая Русь полюбила его простою и светлою любовью за «Войну и мир», – он сказал: «Мало. Хочу быть Буддой и Шопенгауэром». Но вместо «Будды и Шопенгауэра» получилось только 42 карточки, где он снят в 3/4, 1/2, en face, в профиль и кажется «с ног», – сидя, стоя, лежа, в рубахе, кафтане и еще в чем-то, за плугом и верхом, в шапочке, шляпе и «просто так»…
Какой широкий и верный литературный и музыкально-поэтический вкус был у Розанова!
Таких, как эти две строки Некрасова:
Еду ли ночью по улице темной —Друг одинокий!.. —нет еще во всей русской литературе. Толстой, сказавший о нем, что «он нисколько не был поэт»… не обнаружил беспристрастия и простого мирового судьи. Стихи, как
Дом не тележка у дядюшки Якова —народнее, чем все, что написал Толстой.
………………………………………………………………………………………
Его «Власу» никакой безумец не откажет в поэзии» Его «Огородник», «Ямщик», «Забытая деревня» прелестны, удивительны и были новы по тону в русской литературе. Вообще Некрасов создал новый тон стиха, новый тон чувства, новый тон и звук говора.
Сочувствие в общем вызывало во мне и отношение Розанова к Щедрину, из произведений которого я очень люблю только «Губернские очерки», «Пошехонскую старину», «Господа Головлевы» (вещь почти «достоевскую») и пьесу «Смерть Пазухина».