Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Я не мог отвести взгляд от холодных глаз артиста Чепурнова, игравшего в пьесе Афиногенова «Портрет» «мокрятника», который, понимая, что ему «хана», что гибель его неотвратима, глядит ей в лицо и, развалясь на стуле, заложив руки в карманы, с дикой, злой бесшабашностью поет блатную песню:
Город Николаев,Французский завод —Там живет мальчишка,Двадцать один год.Он сидит, скучаетВ городском саду…Сергей Иванович Бестужев был лучшим из всех Костей-Капитанов
Я видел в нескольких ролях Григория Акинфовича Белова, ставшего впоследствии провинциальной знаменитостью, игравшего Мичурина и Римского-Корсакова в кинофильмах. Это актер мыслящий: все у него взвешено и продумано, это актер-ювелир: все у него пригнано, отточено, отгранено. В его Карандышеве было много от героев Достоевского, и это не расходилось с замыслом драматурга, потому что в «Бесприданнице» Островский ближе, чем в какой-либо другой своей пьесе, подошел к Достоевскому.
«Величаться» – вот сквозное действие беловского исполнения. Карандышева-Белова слишком часто унижали, и эти беспрестанные унижения вскормили его распухшее, раздувшееся самолюбие. В фигуре Карандышева-Белова, в выражении его лица чувствовалась крайняя напряженность. Он был как заряженное ружье с взведенным курком. Он каждую минуту ждал, что кто-то его заденет, кто-то кольнет, и становился все трагичнее в своей жалкой надменности. И было ясно, что изъязвленная его душа не вынесет последнего унижения.
В Большом театре Белов потерпел только одну характерную для того времени неудачу. Тогда шекспироведы прилагали усилия к тому, чтобы превратить Шекспира в одного из его героев – чтобы превратить его в Фальстафа. Об этом же заботилась и переводчица Радлова, всеми доступными ей средствами огрублявшая и обеднявшая язык Шекспира, извлекавшая только одну, и притом далеко не самую важную ноту из этого сложнейшего музыкального инструмента. В шекспироведении принижению Шекспира задал тон Смирнов, в театре – печально знаменитый «Гамлет» на сцене Театра им. Вахтангова (постановка Акимова). Гнавшийся за модой Теппер был рад стараться – и ну «приземлять» «Отелло»!
И вот сталинского размаха злодей Яго превратился у Белова в нечто среднее между Фигаро и Глумовым из «На всякого мудреца».
Когда Белов произносил:
Придумал! Зачато! А ночь и адНа свет приплод чудовищный родят —он чуть ли не потирал руки от удовольствия. Дескать: «Все уладил!»
В труппе Большого театра был артист, который мог бы занять одно из видных мест в тогдашней артистической Москве, точнее – в тогдашней труппе Художественного театра. Звали его Михаил Иосифович Корнилов.
– Стоит мне войти перед началом спектакля в фойе Художественного театра, как у меня начинает щипать в носу, – говорил он. – И что бы я там ни смотрел – «Дни Турбиных» или «Квадратуру круга» – я весь спектакль плачу от счастья, что я – в Художественном театре» от счастья видеть его артистов. Они, такие-сякие, всю душу мне переворачивают.
Корнилов не проходил школы Художественного театра, а играл как ученик Станиславского и Немировича-Данченко. Наполненная чувством и мыслью простота, непосредственность переживаний –
– Чтобы пронять здешнюю публику, – сокрушался артист Николай Николаевич Янов, – ее нужно колотить телеграфным столбом по п…дячей кости.
А до чего был разнообразен Корнилов! Какие чекистские были у него глаза, когда он играл Громова в погодинских «Аристократах»! Как он зыркал ими на заключенных!
– Где это ты на Громовых насмотрелся? Как тебе удалось перенять их повадку? – недоумевал я. – Ведь ты же ни одного дня не сидел, в ГПУ, насколько мне известно, не работал, а играешь так, будто бы ты или соратник Дзержинского, или десять лет в Соловках отгрохал.
А в «Школе неплательщиков» Вернейля и Вера Корнилов являл собою типичного французского буржуа.
Образ рядового Шибунина Корнилов лепил из плохой никулинской глины, на репетициях крошившейся у него в руках. Скульптор преодолел убогость материала. Я несколько раз смотрел эту бездарную пьесу Никулина ради Корнилова, вызывавшего во мне те же чувства, какие я испытывал в Москве на спектаклях Художественного театра. Сцену накануне казни Корнилов проводил внешне спокойно, но сквозь спокойствие волевой натуры прорывались непобедимый ужас перед близким уходом в небытие, перед бессмыслицей этого ухода, и смертная тоска – тоска расставания с матерью-мачехой – жизнью, с милой, ненаглядной землей и с той единственной, которая умела пробудить в нем» отданном в солдаты крепостном художнике-самородке, жившем с холодным отчаянием в душе» одеревеневшей от издевательской муштры, бесхитростную и застенчивую нежность.
А когда Шибунин-Корнилов вспоминал стихи Огарева:
«Часовой!» – «Что» барин» надо?» —«Притворись» что ты заснул:Мимо б я да за оградуТенью быстрою мелькнул…» —в глазах его мерцала надежда на чудо.
…Корнилов недаром любил напевать старинную актерскую песенку:
Нынче мы играем»Завтра уезжаемИ по шпалам прем пешком.Но не унываем,Но не унываем —Хлещем водку и поем.Корнилова выбила из колеи душевная драма. От него в Екатеринбурге ушла жена, и он, до ее ухода не бравший хмельного в рот, стал пить. Он не пьянел – он только выходил из состояния грустной самоуглубленности. Хмель у него был веселый. Ему не сиделось на месте, и он кочевал из города в город со своим отцом, бывшим учителем гимназии, сухоньким старичком, и огромным, умнейшим псом Ральфом.
В Архангельске Корнилов прослужил всего один сезон. Летом 36-го года он, почти как Счастливцев, направлявшийся из Вологды в Керчь, переехал из Архангельска в Симферополь, занял там первое положение. След его затерялся в дыму войны…
…С осени 36-го года по улице Павлина Виноградова замелькал новый человек. Особенно часто я встречал его на почте и в книжном магазине. По улицам этот высокий человек ходил быстрым, нервным шаром, слегка сгорбившись и растопырив руки, будто нес на плечах невидимое коромысло. Наши взгляды встречались. На его узком, как бы вытянувшемся в длину некрасивом лице черными бусинками поблескивали глаза. Хотя их прикрывало пенсне, в них видна была и настойчивая мысль, и скорбная сосредоточенность, и доверчивая открытость.