Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Том 2
Шрифт:
Об одном приключении, связанном с Аграновым, Глеб мне рассказал.
Однажды дамский угодник Агранов на вечеринке у Глеба попросил его на следующую вечеринку пригласить Валентину Александровну Дынник, критика и историка французской литературы, жену фольклориста Юрия Матвеевича Соколова. Глеб обещал– Зверь побежал прямехонько на ловца. Несколько дней спустя Глеб Алексеев, проходя по зале Дома Герцена, во всю ширину которой был накрыт стол для банкета, встретился лицом к лицу с Валентиной Дынник – и давай расстилаться перед ней мелким бесом:
– Валентина Александровна!
Валентина Александровна смерила Глеба королевски надменным взглядом.
– Вы что же это, Алексеев, в «Чеку» меня зовете? – спросила она. – Нет уж, извините. Это вы, очевидно, нуждаетесь, в «высоком» покровительстве, а мы, пока вас не было в России, обходились без дружбы с «Чекой», – как-нибудь обойдемся и впредь.
С этими словами Валентина Александровна величественно проплыла мимо Глеба.
…Много лет спустя, подружившись с Валентиной Александровной, я спросил у нее, был ли такой разговор с Алексеевым. Она припомнила – и подтвердила.
…И вот вечеринка у Глеба в разгаре. Изрядно выпив, все разбрелись по комнате, служившей и кабинетом, и гостиной. Кто-то стал наигрывать на рояле. Хозяин дома, облокотившись на рояль, призадумался. Вдруг кто-то сзади обнял его. Глеб оглянулся – в упор на него смотрит Агранов.
– Глеб! Тебе не удалось зазвать Валентину Дынник?
– Да, понимаешь, я ее звал, но она не может: едет читать лекции в какой-то провинциальный институт.
– Глеб! Ну зачем ты мне врешь?
Далее Агранов воспроизвел со стенографической непогрешимостью диалог между Глебом и Дынник.
– Ну, скажи, Николай, кто мог нас подслушать? – пучил свои наивно-хитроватые глаза Глеб Алексеев. – В дверях на секунду мелькнула пьяная рожа Левки Никулина и тут же исчезла. Остается предположить, что кто-то сидел под столом, и за скатертью его не было видно.
Русские интеллигенты даже в тех случаях, когда простое и единственно правильное решение напрашивалось само собой, предпочитали строить самые невероятные догадки, забывая о том, что они не герои романов Анны Редклиф или Александра Дюма, а вместо лишь граждане Советского Союза, где уголовная поэзия и уголовная фантастика были не в чести и не в моде и уступили место незатейливой прозе. И вот это чесанье левой ногой за правым ухом недешево обходилось интеллигентам.
Фигура Льва Никулина, жившего в одном доме с Алексеевым, так и осталась ему неясной.
После смерти Сталина кто-то сочинил эпиграмму:
Никулин Лев, стукач-надомник,Недавно выпустил трехтомник.В эпиграмме сфера деятельности Льва Никулина, – видимо, по неосведомленности автора, – сужена. Никулин ухитрился первым из советских писателей побывать за границей (почему-то его посылали с нашей дипломатической миссией в Афганистан): и в Турции, и даже в Испании эпохи
Биография самого Алексеева могла казаться «жуткой» лишь издали. Агранов время от времени делал меценатские жесты и кое-кого из писателей выручал. Меценатство давало ему возможность завязывать дружеские отношения с писателями и получать нужные ему сведения из первоисточника. Он афишировал свою дружбу с писателями: его подпись стоит первой под некрологом Маяковского «Памяти друга» («Правда» от 15 апреля 1930 года), а при жизни «друга» он все о нем выведывал у своей любовницы Лили Брик и не пустил его в 30-м году за границу, что, по всей вероятности, подтолкнуло Маяковского на самоубийство. Приятельствовать с Аграновым бывшего белого офицера, бывшего белоэмигранта Глеба Алексеева заставлял инстинкт самосохранения: ему хотелось схорониться под крылышко. Но никто от близкого знакомства Алексеева с Аграновым не пострадал. На такой афронт от Дынник Алексеев не рассчитывал: знакомить кого-либо с «Яшей» после того случая он закаялся и держал при нем – и не только при нем – язык за зубами.
Свое отношение к строю жизни, который Глеб Алексеев застал по возвращении в бывшую Россию, он выражал в повестях и рассказах, но не в беседах. Он говорил мне» что ничего не таит только от Пильняка, что они смотрят на вещи одинаково, и отсюда я делал вывод, что весьма сомнительная и в политическом, и в художественном отношении пильняковщина, которой нас угощал частенько перепевавший самого себя даже и в лучшие свои времена автор «Голого года», что его полая внутри патетика («СССР – страна народов, ушедших в справедливость») – это не более как мимикрия, как попытка замести следы «Повести непогашенной луны» и «Красного дерева».
Я вспомнил свой разговор о Пильняке с Грифцовым, состоявшийся в начале 30-х годов, Я заметил, что Пильняк в последних своих вещах расподхалимничался напропалую. Грифцов возразил, что это он зарабатывает себе прощение за «Красное дерево», но что, по имеющимся у него, Грифцова, достоверным сведениям, исходящим от друзей Пильняка, он кипит от возмущения процессами, раскулачиванием, голодом на Украине.
…Я отвлекся. Итак, в разговорах Глеб Алексеев выказывал осторожность сугубую. Осторожен он был на первых, архангелогородских порах и со мной. Но уже в Архангельске он как-то при мне и при Попове прорвался. Речь зашла о горе-поэте Иване Молчанове, который, как и Алексеев, входил в «Северную бригаду» Союза писателей.
– Я терпеть не могу хулиганья и хамья! – вдруг возвысил голос Глеб Алексеев, в трезвом виде предпочитавший средний регистр. – А советский хам» советский хулиган – это разновидность самая опасная и самая омерзительная!
Форточка тут же захлопнулась. Но в Москве, чем ближе мы с Глебом сходились, тем шире распахивал он передо мной уже не форточку, а обе створки окна в свой внутренний мир.
Заговорили мы с ним о Грифцове.
– Грифцов задумал служить молебен революции во время шапочного разбора… – сказал Глеб и, помолчав, добавил: