Неверная. Костры Афганистана
Шрифт:
Джорджия и Джеймс уставились на журнал с таким видом, словно это была граната, брошенная кем-то в комнату.
Они стояли, онемев, секунды три, наверное, глядя на голую женщину, потом друг на друга, потом на меня, а потом – снова на журнал.
Я нагнулся было его поднять, но тут они как будто опомнились, Джорджия вскрикнула:
– Нет! – и Джеймс, выхватив журнал у меня из-под носа, сунул его за пояс брюк и прикрыл джемпером.
– Это для работы, Фавад, для работы, – объяснил он.
– С дамами? – спросил я, вспомнив слова Джорджии и внезапно сообразив, что к чему.
Почти
Выглядела она лучше, чем в последний раз, когда мы виделись, и гораздо опрятнее, но лицо ее еще светилось бледностью, и казалась она очень худой – рядом с подругой, которая была жирна, как Ибрар-булочник с Флауэр-стрит.
Хоть я и невзлюбил толстух, пожив в доме у своей тети, Хомейра мне, тем не менее, понравилась. Она была большая, веселая и часто улыбалась без повода, как это свойственно людям, когда желудки у них полны. Меня совершенно зачаровали ее руки в плену бесчисленных колец – узких золотых долин, осажденных горами плоти. Похоже, снять их было невозможно никоим образом, и мне представилось, что они останутся на ее руках до того дня, пока она не умрет или кто-нибудь не отрежет ей пальцы – талибы, например, если вдруг вернутся.
Тучность мужа Хомейры тоже завораживала – когда я смотрел на него чуть искоса, полуприкрыв глаза, как смотрят на солнце, я отчетливо видел проступавшие из складок толстого лица очертания тонкого, словно передо мной был человек, утонувший в собственной коже.
Ничего удивительного не было в том, что Хомейра и ее муж произвели на свет шесть толстеньких ребятишек – толпу животиков, вперевалку ковылявших вокруг дома на пухлых ножках. Дети были добродушные, из-за игрушек не дрались, и я испытал огромное облегчение, увидев мать в окружении этой большой семьи, в доме деятельном, живом и полном веселья. Здесь она была не одинока, и – тоже великое утешение! – ей не грозила смерть от голода.
Зато удивительным стало открытие, что мою мать навещаем не только мы с Джорджией – за пять дней я дважды столкнулся на пороге дома Хомейры с Шир Ахмадом, выходившим оттуда.
И понял, что вскоре между нами состоится разговор – мужчины с мужчиной.
Хотя я был очень рад, что за матерью в кои-то веки в ее жизни ухаживают, оказалось, что без нее жить довольно трудно.
Я никому этого не говорил, потому что Мэй велела мне быть сильным, и, после первых слез радости при виде ее живой, больше не плакал. Но на самом деле скучал по ней так сильно – ведь это была моя мама, – что чувствовал постоянную боль в груди. Я еще ни разу не оставался без матери и, ложась спать, клал рядом на подушку ее чадар, вдыхал ее запах и просил Аллаха о том, чтобы она скучала по мне так же сильно, как и я по ней, и чтобы ей не вздумалось остаться навсегда в счастливом, пузатом семействе Хомейры.
Пытаясь привыкнуть
На следующий день после рождества Хаджи Хан уехал в Дубаи, сказав, что должен разобраться там с «кое-какими делами», и пообещав позвонить. И Джорджия без него, как обычно, не расставалась с мобильным телефоном, дожидаясь, когда он исполнит свое обещание.
Бог всегда дает утешение, и поскольку мы чувствовали с ней одно и то же, то и проводили эти долгие зимние вечера вместе.
Я скучал по матери, Джорджия – по Хаджи Хану, но Мэй и Джеймсу тоже приходилось несладко. Наша нынешняя компания, состоявшая из одного лишенного матери, одной лишенной мужа и двоих неженатых, каждый вечер теперь обедала чем-то под названием «лапша» – скользкими вертлявыми макаронами из пакетиков, которые требовалось заливать кипятком.
В первый раз это было еще ничего, но дня через четыре я понял, что это совсем не то, что наши учителя называют «сбалансированной диетой».
И был чертовски рад услышать от Джорджии, что в нашем доме состоится вечеринка и придут гости, чтобы встретить Новый год – иностранный, не наш.
Как и следовало ожидать, рассевшись на подушках в гостиной, дабы обсудить предстоявшую вечеринку, все согласились, что в доме, который едва не посетила смерть, буйное веселье ни к чему.
Наше обсуждение выглядело почти как шура, совет старейшин в миниатюре, только седых бород недоставало, конечно, и я чувствовал себя невероятно взрослым.
Джорджия сказала, что предпочитает тихие посиделки, поскольку «не в настроении шумно праздновать»; Мэй призналась, что терпеть не может «всех этих долбаных козлов, оставшихся здесь на время отпуска»; и Джеймс поддержал обеих, поскольку больше ничего не оставалось, – а может, и потому, что хотел казаться достойным доверия.
– Да, да, – пробормотал он. – У нас ребенок, не будем забывать.
Итак, за «большой праздник» никто не проголосовал, решили, что каждый пригласит всего по одному гостю, а еду мы закажем в ливанском ресторане.
В день вечеринки мы положили на бильярдный стол широкую доску и украсили ее свечами. Мэй и Джорджия привезли из своих офисов шесть стульев в пикапе, который Массуд взял взаймы у своего брата.
Когда Джорджия зажгла на нашем новом «столе» восемь свечей, а Джеймс закончил смешивать большую миску напитка под названием «пунш», прибыл первый гость – звали его Филипп, и был он другом Мэй.
Филипп был худ, как карандаш, с бородой, которая росла на его остром лице клочками, не соединяясь в единое целое. Одежда на нем была афганская – шальвар камиз и пакул.
Джеймс при виде его закатил глаза. И шепнул мне, когда я захихикал, глядя на слишком короткие штаны гостя и неумело свернутый головной убор:
– Он – француз, и в Афганистане всего два месяца.
Филипп сделал вид, что не услышал этого, как не заметил и самого Джеймса, и подошел пожать мне руку.
– Салям алейкум. Как вы поживаете? Какое имя есть, что вы имеете? – спросил он у меня на дари.