Невероятно насыщенная жизнь (Журнальный вариант)
Шрифт:
— Видишь ли, — говорит он, — сам по себе самовар полковнику, пожалуй, и не нужен. Это, так сказать… э-э-э… символический самовар, что ли. Ну, как тебе объяснить? Полковнику предлагают уйти в отставку… ну, на пенсию. Он очень серьезно болен. Но ведь он всю жизнь — военный, и ты представляешь, каково ему уйти в отставку. Это очень грустно — уходить в отставку. На пенсию и то грустно, а в отставку… Слово-то какое: от-став-ка… Ну, вот он и посмеивается над собой… скрепя сердце. Уйду, дескать, в отставку, отгрохаю себе дачу с тремя верандами и буду выращивать клубнику и малину.
А я вспомнила одну картину, кажется — я ее видела в Русском музее. Сидит в саду за столом толстая и вся какая-то розовая, как поросенок, молодая тетка-купчиха и пьет чай. Блюдечко держит на пяти растопыренных пальцах и такая довольная — прямо млеет вся, а глаза выпуклые и блестящие, как у коровы, но выражения в них никакого — дура такая сытая и больше ничего… Здорово нарисовано! Художник Кустодиев, по-моему. Вспомнила я эту картину и представила себе, как полковник сидит за пузатым самоваром и держит блюдечко на растопыренных пальцах. И глаза у него… Грустные у него глаза. Очень грустные.
А папа вдруг закричал так, что я даже вздрогнула:
— Ты можешь себе представить полковника в саду за самоваром?!
— Как купец, — сказала я. — Нет, не могу.
— Вот и я не могу, — говорит папа, сердясь, — хотя, наверное, чай из самовара, да еще с клубничным вареньем — это действительно очень вкусно…
И папа вышел из комнаты. Но потом сразу вернулся.
— Да, — сказал он, — а что все-таки случилось?
— Ты про что? Про глаз? — спросила я.
— Ну, и про глаз!
— Это все ерунда.
— А что не ерунда?
— Па, — сказала я ласково, — ничего, ничегошеньки не случилось такого. Просто я, наверно, дура и чего-то не понимаю. Но я пойму, ты не беспокойся.
— Ну ладно, — сказал папа, почему-то повеселев. — Конечно, поймешь. — И он вышел.
А скоро пришли наши. Я слышала, как они там шумели и смеялись, и мне было немного обидно, но только немного, и сидела я у себя в комнате уже просто так, из принципа.
Потом в комнату зашла бабушка и сделала, наконец, мне примочку. Она ни о чем не говорила, а только напевала про себя арию из оперетты «Сильва»: «Помнишь ли ты, как улыбалось нам счастье?..» Уходя, она сказала:
— Очень милый этот твой рыцарь — Сенечка. Очень, очень.
— Да какой он мой! — заорала я.
— Только он немного странный. Какой-то… хм-м… толстовец. Платон Каратаев. Вот именно.
После бабушки появился Витька. И удивительное дело — совсем не ехидничал, а так покрутился в комнате, поглядывая на меня, и сказал:
— Ты, Машка, не волнуйся — глаз заживет, а этой жучинофуфлиной компашке мы с ребятами еще покажем! А этот твой хахаль ничего! Только…
Я
Ну, конечно, заглянул и полковник. Он подмигнул мне и уже открыл рот, чтобы что-то сказать, но я не дала ему. Я сказала:
— Знаю, о чем вы хотите сказать. Что этот Сенька хороший парень, только…
— Ну? — удивился полковник. — И совсем, не это. Я хотел сказать, что если ты хочешь, можешь составить мне компанию на завтра. Я собираюсь на… фронт поехать. Поедем?
У меня даже сердце зашлось. Я, конечно, поняла, что полковник хочет проехать по тем местам, где он когда-то воевал, и это было бы интересно, но две причины помешали мне согласиться. Во-первых, он наверняка предложил мне это, чтобы подлизаться ко мне… Ну, не подлизаться, не так сказала, а, ну, в общем, чтобы я не расстраивалась из-за сегодняшнего. А во-вторых, завтра ведь у меня классное собрание, и я обязательно должна на нем быть.
— Спасибо, — сказала я как можно более приветливо, чтобы он не подумал, что я поняла, почему он мне предложил это, — но я никак не могу — у меня завтра собрание. — И тут я вздохнула с сожалением.
— Жаль, жаль, — сказал полковник, и мне показалось, что ему действительно было, жаль, — ну, в другой раз.
А в дверях он тоже обернулся и сказал очень серьезно:
— А что? Он и в самом деле отличный парень, только… — и помахал в воздухе рукой.
Я, наверно, так посмотрела на него одним глазом, что он поднял руки вверх, потом покачал головой немного удивленно и вышел.
За обедом все болтали о чем угодно и со мной говорили, будто ничего и не было, и это было хорошо, а то мне уже надоело сердиться на всех и на себя.
Вечером папа с полковником ушли разыскивать еще одного своего товарища по фронту. Мама пришла поздно, и они с бабушкой о чем-то долго говорили в папиной комнате. А перед самым сном мама позвала меня к себе и мы улеглись с ней в ее постель, как бывало в моем детстве, и долго-долго разговаривали. О чем разговаривали, я рассказывать не буду — мало ли какие дела могут быть у женщин. Но мне после этого разговора стало как-то тепло и уютно. А когда я уже собралась к себе, мама поцеловала меня и вздохнула:
— Ох, мало я тобой занимаюсь, доча, совсем мало…
— Ты не расстраивайся, — сказала я, — я ведь не очень плохая, да и папа мной занимается… с избытком. — Тут я тоже вздохнула, а мама засмеялась.
— Ма, — спросила я, — а кто такой Платон… Караваев?
— Караваев? — переспросила мама, — наверно, Каратаев?
— Ага, Каратаев.
— Это у Толстого в «Войне и мире» есть такой солдат. Очень хороший и добрый. Даже слишком добрый. А зачем тебе?