Невеста для отшельника
Шрифт:
В доме у нас завтракают с неохотой и зевотой, обычно чайком с гренками да, может, еще яичком всмятку. Кузнецовы начинают день основательно. В три руки мы дружно за обе щеки наворачиваем обжигающую картошку, а хлеб макаем в подсолнечное масло. Тетя Даша, как обычно, возлежит на высоких подушках и с ласковой полуулыбкой наблюдает за нами. Она обладала каким-то особым даром одобрения. Если я вдруг смущаюсь или что-то не так у меня выходит, она легким кивком головы успокаивает меня, подбадривает. Она всегда следит, как мы переходим улицу. Мы это знаем и тоже оглядываемся.
У тети Даши были на редкость выразительные руки. Они как бы стремились восполнить малоподвижность тела. Рассказывая, она дополняла слова разнообразными
А когда она заплетала косу, пальцы ее казались мне маленькими, добрыми и очень ловкими живыми существами.
После завтрака мы подходим к ней. Она поправляет нам воротнички, пробегает пальцами по пуговицам, ободряюще взъерошивает чубы, потом шепотом произносит:
— Мальчуганы вы мои…
Дядя Гоша, как обычно похрюкивая, ворчливо бубнит:
— Ну, хватит, хватит — опоздают…
Однажды летом — это когда мы ужо превратились в довольно зрелых лоботрясов — физрук Василии Васильевич устроил отборочные соревнования перед городской олимпиадой. Надо было шесть раз обежать наш квартал. Я считался бегуном средней руки, но в тот день на мне был новенький спортивный костюм, и я расхаживал по школьному двору с гордым видом олимпийского — не меньше — чемпиона. Василий Васильевич тоже был несколько ошарашен моим видом и, словно извиняясь сказал, что на олимпиаду отбирают спортсменов не по внешности, а по результатам.
Поднимая пыль, первая тройка бегунов ринулась за угол. Я сильно волновался, мне очень хотелось попасть на олимпиаду по одной простой причине: в соседней школе училась красивая девчонка Лиля, которая мне жутко нравилась. Она считалась отменной бегуньей, прыгуньей, пловчихой, гимнасткой. Мне хотелось покрасоваться на стадионе в своем костюме типа «экстра-класс-прималюкс-пирамидон», как мы тогда говорили.
По сигналу физрука я с некоторым замешательством неуклюже затопал своими длинными «костылями» (наш жаргон) за Ленькой Кузнецовым. Около водозаборной колонки мы чуть не сшибли тетку с полными ведрами на коромысле, Ленька умчался вперед, а я успел схлопотать крепкий подзатыльник. Но совершенно верно говорят, что вместе с подзатыльником человек получает стимул двигаться вперед несколько быстрее, чем до него. Я резво припустил за бегунами, догнал их и… сорвал дыхание. Последний, шестой круг бежал не помня себя — мир в моих глазах стремительно мерк, земля проваливалась. И вдруг я увидел бледный овал лица в окне второго этажа углового дома. Тетя Даша смотрела на меня, и тогда я подумал о том, что, если даже я не добегу, все равно она не упрекнет меня, а утешит, и мне тогда наплевать на насмешки мальчишек. Как ни странно, эта мысль меня успокоила, и я добежал с неплохим временем. Физрук удивленно покачал головой и включил меня в список лучших бегунов школы.
На стадионе в день соревнований я не ходил, а, что называется, парил над землей от распиравшей меня гордости. О предстоящем забеге я почти не думал, мысли мои были заняты Лилей. Наверное, поэтому я умудрился побежать совсем не туда, куда надо.
Тем же летом начался капитальный ремонт углового дома по улице Достоевского. Кого-то из жильцов переселили далеко на окраину города, кто-то переехал к родственникам. Кузнецовы остались на месте. Мы с Ленькой на месяц отбыли в пионерский лагерь и вернулись, чтобы остаток каникул слоняться по пыльным раскаленным улицам нашего города.
Кровать вместе с, тетей Дашей во время ремонта постепенно перемещалась по комнате. По время побелки тетю Дашу накрыли с головой газетами, и вот тогда: впервые почему-то подумал, что она может умереть.
Под слоями штукатурки обнажились дощатые стены дома. Прежние хозяева обклеили их старыми газетами и листками бумаги, густо исписанными темно-рыжими чернилами. У нас с Ленькой появилось занятие — мы громко читали поблекшие слова, которые можно было еще разобрать. Рукописные листы почти не поддавались прочтению. Они насквозь произвестковались, покрылись бурыми пятнами, при попытке отделить их от степы тотчас же рассыпались в лохматистый, словно асбест, прах. Однако запомнились четыре понятных слова: «…роман… холодно… впаду… отчаяние…»
Если эти страницы действительно принадлежали перу Достоевского, при умелом обращении они могли бы раскрыть новые подробности из жизни великого писателя. Но, наверное, тогда было еще не до музеев и не до реставрационных работ. Расторопные штукатуры, привыкшие к заклеенным стенам купеческих домов, небрежно соскребли мастерками, возможно, драгоценные строки. В памяти остались лишь эти четыре слова: «…роман… холодно… впаду… отчаяние».
Вполне вероятно, что речь идет о романе «Село Степанчиково», написанном Достоевским в годы сибирской ссылки. Федор Михайлович возлагал на него большие надежды, однако роман был встречен холодно. От него отказались журналы «Русский вестник» и некрасовский «Современник», был он напечатан в реакционных «Отечественных записках». В то время сам Достоевский считал роман лучшим своим произведением. Однако «Село Степанчиково» прошло почти незамеченным. «Достоевский вышел весь. Ему не написать ничего более», — таков был приговор самого Некрасова. Эти слова, кажется, не дошли до писателя, но достаточно было других, чтобы впасть в отчаяние. Тем более, ранее написанная повесть «Дядюшкин сон» также не получила одобрения критиков. Интересно, что спустя пятнадцать лет Достоевский отзовется о ней, как о «вещичке голубиного незлобия», «плохой», и попросит в случае постановки ее в театре не указывать его имени на афишах.
Достоевский, о котором потомки будут говорить как о «едва ли не величайшем гении после Шекспира», тогда в свой сибирский период, «только делался весь». Но в его сознании, наверное, жили герои величайших произведений — «Записок из Мертвого дома», «Преступления и наказания», «Идиота».
Тогда, не слишком прилежно пытаясь разобрать слова на истлевших листках, мы о нем ничего не знали как не знаем теперь, кому же все-таки они принадлежали. Ведь вполне возможно, что после Достоевского в этом доме жил писарь, учитель, литератор…
Но была еще одна находка, о которой — не будь этот рассказ документальным — я бы не осмелился упоминать: уж больно много находок, связанных с именем Достоевского.
Когда перестилали полы, мы с Ленькой, взбудораженные самим актом разрушения, вертелись возле плотника. Тетя Даша лежала на боку, подперев рукой голову и смотрела, как взломанные половицы, постреливая, открывали взору нутро подполья. Мы бессмысленно разворошили все эти пыльные холмы, ущелья, долины, и возле самой стены Ленька нашел овальную вещицу, тускло блеснувшую, словно старая алюминиевая ложка в черных крапинках. Тетя Даша поднесла вещицу близко к глазам и долго ее рассматривала. Мы все, включая плотника, стояли полукругом у ее изголовья.
— Не золото, — огорчился усатый плотник.— Но серебро — точно! У Кузьмича, верно, золотой обнаружили! Хозяева со счастья пол-литру нам... гм-гм... А это серебро. Серебро это. Чекушку... гм-гм... значит.
— Медальон, — шепотом произнесла тетя Даша и стала осторожно сдувать с него пыль. В ее прозрачных руках овальная вещица вдруг распахнулась. Это было так неожиданно, что у нас с Ленькой приоткрылись рты, а усатый плотник даже циркнул от восхищения слюной.
Внутри медальона оказались две прядки волос — темная и посветлее; в стенки были вделаны две крошечные, плохо сохранившиеся фотографии. На одной угадывалось женское лицо, на другой — мужское, с короткой бородкой.